Свои
Глава 17. Свои
Утро выдалось на редкость погожим. Солнце поднялось над лесом, разогнало туман, и мельница, мокрая от росы, заблестела на свету, как старая, но ещё крепкая игрушка.
Я вышел во двор, потянулся. Голова почти не болела — только иногда, если резко повернуться, всплывала та самая палица. Но это уже было терпимо.
— Свет! — раздалось от калитки.
Я обернулся. Во двор заходили люди. Савелий — с перевязанной рукой, но бодрый. За ним — двое его сыновей. Старшего, Степана, я помнил ещё мальчишкой, теперь это был коренастый мужик лет двадцати с хитрым прищуром. Младшего, Петра, я видел впервые — он родился уже после того, как я ушёл к Игнату, и сейчас был долговязым подростком с оттопыренными ушами и вечно удивлённым лицом. А за ними — ещё человек пять соседей: дядька Фёдор, вечно пьяный кузнец, но руки золотые; баба Глаша, что славилась на всю деревню своим языком; дед Матвей, древний старик, который помнил ещё прежнего короля; и прочий люд.
— Это чего? — спросил я, оглядывая толпу.
— Как чего? — удивился Савелий. — Мельницу чинить. Ты ж не думал, что мы тебя одного оставим? Тут работы на месяц, ежели в одиночку. А миром — за неделю управимся.
— И дом Агафьи подлатаем, — добавила баба Глаша, подбоченясь. — А то смотреть страшно: крыша худая, стены гнилые. Старуха замёрзнет зимой.
Я хотел возразить, но Агафья уже вышла на крыльцо, всплеснула руками:
— Батюшки! Да что ж вы это, люди добрые! Я и не просила...
— А чего просить? — махнул рукой Фёдор, от которого за версту разило перегаром, несмотря на ранний час. — Сами видим. Свет наш, деревенский, войну прошёл, кровь проливал. Нешто мы ему не поможем? Савелий, давай командуй, ты у нас теперь вроде старшего.
Савелий расправил плечи — видно, приятно было, что признают — и начал распределять: кому колесо чинить, кому крышу перекрывать, кому жернова осматривать.
К полудню работа кипела вовсю. Степан и Пётр таскали брёвна, Фёдор налаживал поковку, дед Матвей сидел на завалинке и руководил теоретически — он уже лет десять как не брался за тяжёлую работу, но память у него была цепкая, и он помнил, как ещё его отец чинил эту мельницу.
Я рубил новую балку для крыши, когда ко мне подошёл Степан. Утёр пот со лба, присел на чурбак рядом.
— Дай передохну, — сказал он, доставая кисет. — Закуришь?
— Не курю, — ответил я.
— А чего так? — удивился он. — На войне-то, поди, все курят? Мне батя рассказывал, что солдаты без табаку как без рук.
— Не все, — усмехнулся я. — Я вот не научился.
— А чему научился? — Степан прищурился, явно собираясь выведать всё, что можно. — Расскажи, Свет. А то мы тут сидим, ничего не знаем. Город-то какой, Белозёрск? Страшно?
Я отложил топор, посмотрел на небо.
— Город большой. Каменный. Людей много, всё бегут куда-то, суетятся. А по сути — те же люди, что и здесь. Только злее.
— Злее? — удивился Степан.
— А ты думал, — вмешался Фёдор, подходя с клещами в руках. — В городе каждый сам за себя. Там сосед соседа за копейку продаст. А у нас — деревня, мы друг за дружку держимся. — Он икнул и добавил: — Вот как сейчас, к примеру.
— А воевать как? — не унимался Степан. — Страшно?
Я помолчал. Вспомнил тот день, когда мы стояли на стене, когда падал Кожан, когда конница смяла наши ряды.
— Страшно, — сказал я просто. — Только на войне некогда бояться. Надо делать дело.
— А много наших полегло? — спросил Пётр, подходя поближе. Глаза у него были круглые от любопытства.
— Много, — ответил я. — Почти все, с кем я служил.
— А ты как выжил? — выпалил он и тут же смутился. — Я не в том смысле... просто...
— Повезло, — сказал я. — Или не повезло — это ещё как посмотреть.
— Это точно, — крякнул дед Матвей со своей завалинки. — Мне вот тоже в молодости везло. Три раза тонул, два раза горел, один раз медведь драл. А живой. — Он засмеялся беззубым ртом. — Видно, Господь бережёт для чего-то особенного. Только вот для чего — сам не пойму. Сижу вот, старый, никому не нужный...
— Нужный, дед, нужный, — крикнула баба Глаша, проходя мимо с коромыслом. — Без твоих советов мы б тут всё развалили. Вон, Фёдор уже чуть колесо не задом наперёд поставил!
— А что я? — обиделся Фёдор. — Я как лучше хотел. Оно ж крутиться должно, нет?
— Должно, — усмехнулся я. — Только в другую сторону.
Все засмеялись. Фёдор почесал затылок, крякнул и пошёл переделывать.
К вечеру управились с самым главным. Колесо починили, крышу перекрыли наполовину, жернова осмотрели — оказалось, целы. Агафья наварила огромный чугунок картошки с мясом — последнее, что оставалось от старого запаса — и выставила на стол во дворе.
Ужинали всем миром. Сидели на брёвнах, на завалинке, кто на чём. Луна уже взошла, но расходиться никто не спешил.
— А правда, Свет, — спросила баба Глаша, жуя картошку, — что в городе бабы в штанах ходят? Мне кум рассказывал, он на ярмарку ездил, видел будто бы.
— Видел, — кивнул я. — Некоторые ходят. Только это не бабы, а... как их... из благородных. Наездницы. Они верхом ездят, потому и в штанах.
— Ну, дела! — всплеснула руками Глаша. — А я своему куму не поверила. Думала, врёт, старый пень. Ан нет, правда оказалась.
— А магию ты видел? — подал голос Петя. Глаза у него так и горели. — Настоящую?
— Видел, — ответил я. — В битве. Они в тылу стояли, в плащах длинных. Я не разглядел толком — далеко было. Но сияние вокруг них видел. И воздух дрожал.
— О-хо-хо, — покачал головой дед Матвей. — Магия... Это не к добру. В старину говорили, что магия от нечистого. Кто ей занимается — тот душу губит.
— А король наш... бывший... — осторожно начал Савелий. — Правда, что сбежал?
— Правда, — ответил я. — В плену слышал. С казной сбежал, а армию бросил.
Мужики переглянулись. Помолчали.
— Вот тебе и король, — вздохнул Фёдор. — А мы за него кровь проливали. Вернее, не мы, а вы. А он — сбежал.
— Все они такие, — философски заметил дед Матвей. — Короли, бароны... Им наш брат — что трава под ногами. Сегодня одна трава, завтра другая. А мы расти должны. Всё одно.
— Барон наш, говорят, присягнул новому, — сказал Степан. — И земли сохранил.
— Сохранил, — подтвердил я. — Савелий говорил.
— Ну и ладно, — пожал плечами Фёдор. — Нам-то что? Барон и барон. Был один, стал другой. А мы как пахали, так и будем пахать. Лишь бы налоги сильно не драли.
— А дочку его, Эллен, помнишь? — вдруг спросила Агафья тихо.
Все замолчали. Я почувствовал, как внутри что-то ёкнуло.
— Помню, — ответил я.
— Говорят, она замуж вышла. За герцогского сына. В столице живёт.
— Знаю, — сказал я. — Ещё до войны слышал.
— Хорошая девка была, — вздохнула Глаша. — Добрая. Помню, приезжала к нам с батюшкой, так с ребятишками играла, гостинцы раздавала. Не то что другие барчуки — нос воротят.
— Свет ей жизнь спас, — напомнил Савелий. — От разбойников.
— Это мы знаем, — кивнул Фёдор. — Вся деревня знает. Потому и помогаем тебе, Свет. Ты свой. Хоть и пришлый, а свой.
Я смотрел на их лица, освещённые луной. Простые, грубые, морщинистые. Но в каждом — та самая тёплая человечность, которой так не хватало в городе.
— Спасибо вам, — сказал я просто.
— Да ладно, — отмахнулся Степан. — Ты лучше расскажи, как в плену сидел. Страшно было?
— Скучно, — ответил я. — Голодно и скучно. И грязно.
— А не били? — спросил Петя.
— Не били. Мы им нужны были живые. Для обмена. А потом обмена не вышло — король сбежал.
— Вот сука, — выругался Фёдор и тут же перекрестился: — Прости Господи.
Все засмеялись. Даже Агафья улыбнулась.
— Ладно, — сказал Савелий, поднимаясь. — Засиделись. Завтра ещё работать. Пойдём, мужики.
Народ зашевелился, засобирался. Расходились по домам, перекликались в темноте, желали спокойной ночи.
Я остался сидеть у стола. Агафья подошла, накинула мне на плечи тулуп.
— Спасибо тебе, сынок, — сказала она тихо. — Что вернулся.
— Спасибо им, — ответил я, кивая в сторону уходящих.
— Им тоже. А ты главное. Ты у меня один остался.
Я обнял её, прижал к себе. Маленькая, тёплая, родная.
— Я никуда больше не уйду, мать. Обещаю.
Она вздохнула и перекрестила меня.
А луна светила над деревней, над починенной мельницей, над людьми, которые стали моей семьёй.
Глава 18. Пустота
Зима пришла внезапно, как всегда в этих краях. Ещё вчера моросил холодный дождь, а сегодня утром я проснулся от тишины — снег падал крупными хлопьями, укутывая деревню в белое одеяло. Мельница стояла молча, колесо примерзло к земле, и только дым из трубы напоминал, что здесь кто-то жив.
Делать зимой в деревне было нечего. Мужики сидели по домам, латали упряжь, рассказывали сказки детям. Я приходил к Агафье каждый день, топил печь, носил воду, чинил то, что просило починки. Она слабела на глазах — таяла, как свеча, догорающая до конца.
— Ты не сиди со мной, Свет, — говорила она. — Молодой ещё, тебе гулять надо. Вон, в деревне девки есть, присмотрись.
— Куда мне, мать, — отвечал я. — У меня на душе не до гуляний.
— Это ты зря, — вздыхала она. — Жизнь она одна. Пока молодой — надо жить. А потом поздно будет.
Я молчал. Что я мог ей сказать? Что внутри меня пустота? Что война выжгла всё, что могло гореть? Что я не знаю, как жить дальше?
Она будто понимала, не спрашивала больше. Только гладила по руке сухой, тёплой ладонью и шептала молитвы.
В ту ночь я ушёл от неё поздно. Снег всё валил, и я шёл до мельницы, утопая по колено в сугробах. Луна светила сквозь тучи, и тени от деревьев казались чудовищами из детских сказок.
Утром я не пошёл к ней сразу — решил дать поспать подольше. Сам расчищал дорогу к дому, колол дрова, возился с засовами. А когда к полудню всё же собрался, на пороге стоял Савелий.
— Свет, — сказал он тихо, не глядя в глаза. — Там это... Агафья... не встаёт.
Я побежал.
Она лежала на лавке, укрытая тулупом, с иконой в сложенных на груди руках. Лицо спокойное, даже умиротворённое. Ни следа боли, ни тени страдания. Просто уснула и не проснулась.
Я стоял и смотрел на неё, и внутри было пусто. Так пусто, что даже слёз не нашлось. Только ком в горле, который не давал дышать.
— Как же так, мать... — прошептал я. — Только ж сказала: живи... А сама...
Савелий положил руку мне на плечо.
— Легко ушла. Во сне. Сама говорила, что так хочет. Бог дал — Бог взял.
Я кивнул. Надо было делать дело.
Позвали попа. Отец Никодим — старый, глуховатый, с трясущейся головой — пришёл к вечеру, когда уже стемнело. Облачился в ризу, зажёг кадило, запел дрожащим голосом:
— Со святыми упокой, Христе, душу рабы Твоея...
Я стоял в углу и слушал. Слова отскакивали, не задевая. Только запах ладана смешивался с запахом смерти, и от этого кружилась голова.
После отпевания поп подошёл ко мне, положил руку на плечо.
— Скорбишь, сыне?
— Скорблю, батюшка, — ответил я.
— Не скорби, — сказал он наставительно. — Господь дал, Господь взял. Буди имя Господне благословенно. Она жизнь праведную прожила, мужа схоронила, тебя вырастила. Теперь ей на небесах легче.
Я молчал.
— А ты, — продолжал поп, — не ропщи. Ропот — грех великий. Сколько людей в войне полегло, а ты жив остался. Значит, есть на тебе воля Божья. Значит, должен жить дальше и нести свой крест.
— Какой крест, батюшка? — спросил я глухо.
— А какой Господь даст, — ответил он. — Терпение и смирение. Вот твой крест. Не ищи лёгкой доли, не бегай от судьбы. Принимай всё, что посылается, с благодарностью.
Он перекрестил меня и ушёл, шаркая валенками по снегу. А я остался стоять, и слова его падали в пустоту, как камни в колодец.
Похоронили Агафью рядом с Игнатом. Могилу копали в промёрзшей земле долго, мужики сменяли друг друга, отогревались у костра. Опускали гроб на верёвках, и я смотрел, как он уходит в чёрную яму, и думал: вот и всё. Теперь я снова один.
Савелий с сыновьями помогали, Дарья принесла поминальное — кутью, блины, кисель. Сидели за столом, поминали, говорили хорошие слова. Я слушал и кивал, а внутри была только пустота.
— Ты держись, Свет, — сказал Степан, хлопая меня по плечу. — Мы рядом. Если что — приходи.
— Спасибо, — ответил я.
Но уже тогда знал: не приду. Не потому что не нужны, а потому что своё горе надо носить одному.
Зима тянулась бесконечно.
После похорон всё пошло наперекосяк. Сначала у мельницы сломалось колесо — новая балка, которую мы ставили, треснула пополам в самый сильный мороз. Потом в доме провалилась печная труба — пришлось разбирать половину крыши, чтобы чинить. Потом я заболел — простудился, неделю лежал в жару, и только Дарья приходила, поила отварами, ругалась, что себя не берегу.
А как выздоровел — новая напасть. Корова Агафьина, которую я оставил себе, отелилась мёртвым телёнком. Ветеринара в деревне не было, корова маялась, и пришлось её зарезать, чтобы мясо не пропало. Савелий помогал, кряхтел, ругался на нелёгкую долю.
— Видать, не везёт тебе, Свет, — сказал он, свежуя тушу. — Одна беда за другой.
— Не везёт, — согласился я.
— Может, сглазил кто? — предположила Дарья, стоя рядом. — Ты на войне был, кровь проливал. Завистники могли быть.
— Кому я нужен? — усмехнулся я.
— А мало ли, — не унималась она. — Ты вон в городе был, людей видел. Может, кто слово недоброе кинул.
Я только рукой махнул. Какая разница?
А беды всё сыпались. То сбруя порвётся, то топор сломается, то в избе мыши заведутся — не вытравить. Мелкие, дурацкие, но они складывались в одно большое чувство: здесь мне не место. Здесь всё против меня.
Я ходил по вечерам на могилы. Стоял у двух крестов — Игната и Агафьи — и молчал. О чём говорить? Что я не справился? Что жизнь идёт под откос? Что снова один?
Они не отвечали. Только снег скрипел под ногами да ветер гулял по полю.
К весне я решился.
Как только снег начал таять, я пошёл к Савелию. Он сидел на крыльце, грелся на солнышке, щурился как старый кот.
— Савелий, — сказал я, присаживаясь рядом. — Я уйду.
Он не удивился. Только вздохнул.
— Давно понял, — ответил он. — Чувствую я. Не сидится тебе на месте. Как птице перелётной.
— Не могу я здесь, — сказал я. — Всё напоминает. Игнат, Агафья... Пусто.
— Понимаю, — кивнул он. — А куда?
— В город. В Белозёрск. Попробую снова. Может, в академию поступлю, может, работу найду. Там хоть люди, там жизнь.
— Там злые люди, — покачал головой Савелий. — Ты ж сам говорил.
— А здесь — добрые, — усмехнулся я. — Только я среди них чужой. Всегда был чужой. Игнат с Агафьей меня своим сделали, а их нет теперь. И не держит меня ничего.
Савелий долго молчал. Потом встал, покряхтывая, ушёл в избу. Вернулся с узелком.
— Вот, — протянул он. — Тут хлеб, сало, пара яиц. В дорогу.
— Не надо, — начал я.
— Бери, — оборвал он. — Не мне тебя учить, Свет. Ты вон войну прошёл, город видел. Но я тебя на дороге нашёл когда-то. И если б не ты, я б ту старую лампу до сих пор зажигал? — Он усмехнулся. — Бери. И помни: здесь у тебя дом есть. Вернёшься — примем.
Я взял узелок. Смотрел на его морщинистое лицо и думал о том, как странно устроена жизнь. Чужой человек, который приютил меня когда-то, стал почти отцом. И снова провожает.
— Спасибо тебе за всё, Савелий. И Дарье спасибо. И сыновьям.
— Иди уже, — махнул он рукой. — А то разжалобил старика.
Я улыбнулся в первый раз за много месяцев. Обнял его, развернулся и пошёл по дороге, на которой когда-то появился в этой деревне.
Сзади скрипела мельница, лаяли собаки, где-то пел петух.
Глава 19. Дикие земли
Белозёрск встретил меня привычным шумом и суетой. Я бродил по улицам, смотрел на спешащих куда-то людей и чувствовал себя чужим среди этой каменной круговерти. Деньги, что дал Савелий, таяли быстро, а работы не было.
Я обошёл все трактиры, все постоялые дворы, все лавки. Везде одно и то же: «Охранники? Да таких, как ты, тут сотни. Все с войны вернулись, всем жрать надо. Иди в очередь».
В очереди я стоять не привык. Да и какая очередь, когда на одно место десять здоровых мужиков, каждый с мечом и злым взглядом? Я пошёл в порт — там иногда нанимали грузчиков. Но и там было полно народу, и платили копейки.
Неделя прошла впустую. Я ночевал в ночлежке, ел раз в день, и с каждым часом отчаяние росло. Неужели опять бараки? Опять работа за еду? Я не для того выжил в той мясорубке, чтобы сдохнуть с голоду на улице.
Всё решил случай. Вечером я сидел в дешёвой таверне «Пьяный сом», грел руки о кружку с тёплым пойлом, которое здесь называли пивом, и слушал разговоры. В углу, за отдельным столом, сидели двое — по виду купцы, небогатые, но и не нищие. Один — толстый, краснорожий, с хитрыми глазками. Другой — сухой, длинный, с лицом аскета и цепким взглядом. Они о чём-то спорили вполголоса, но я уловил обрывки фраз:
— ...никто не идёт, говорю тебе. Третьего дня пятеро отказались, как узнали, куда.
— А ты им сразу говоришь? Ты сперва замани, а потом уж...
— Нельзя заманивать, Еремеич. Там такие места, что если человек не готов, он либо сбежит, либо подведёт. Мне надёжные нужны.
Я навострил уши. Места, куда не идут, — это по мне. Выбирать не приходится.
Я поднялся, подошёл к их столу.
— Извиняйте, — сказал я, стараясь говорить твёрдо. — Слышал ваш разговор. Люди нужны?
Краснорожий оглядел меня с ног до головы. Взгляд у него был тяжёлый, оценивающий.
— Тебе чего, парень?
— Работы ищу. Охранником. Опыт есть.
— Опыт, — хмыкнул он. — У всех сейчас опыт. Ты где служил?
— В Каменном Броде. Осаду держал. В плену был. Сбежал.
Сухой, которого звали Еремеич, поднял бровь.
— Каменный Брод? — переспросил он. — Это те, что три дня держались?
— Да.
— И выжил? — в голосе его просквозило уважение.
— Как видите.
Краснорожий почесал затылок.
— Ну, допустим. А чего сам идёшь? Работы мало?
— Мало, — ответил я честно. — Ветеранов много. А в порту гнуть спину за медяки я не нанимался.
Еремеич усмехнулся.
— Парень с гонором. Это хорошо. Гонор в таких делах нужен. — Он посмотрел на толстяка. — Возьмём, Прохор?
Прохор пожал плечами.
— А чего не взять? Лишь бы не сдрейфил. Ты хоть знаешь, куда идти?
— Знаю, — соврал я. — Дикие земли.
— Ого, — Прохор присвистнул. — И не боишься?
— Бояться буду, когда увижу. А пока — работа нужна.
Они переглянулись. Еремеич кивнул.
— Садись. Поговорим.
Я сел за их стол. Прохор налил мне кружку пива — настоящего, не той бурды, что я пил до этого. Я отхлебнул, ожидая подвоха.
— Значит, так, — начал Еремеич. — Мы, Семён Еремеич и Прохор Иваныч, купцы. Торгуем с северными поселениями. Обычно возим туда железо, ткани, соль, а оттуда — пушнину, рыбу, кость моржовую. Дело выгодное, но опасное. Дикие земли — они дикие и есть. Леса дремучие, зверьё, а главное — люди. Не наши. Чудины, самоядь, всякие племена. Мирные вроде, но если что не так — стрелу в спину поймаешь.
— И лихие люди тоже шастают, — добавил Прохор. — Разбойнички. Им тоже пушнина нужна, только они за так брать привыкли.
— А почему мало желающих? — спросил я.
— Потому что дорога долгая, — вздохнул Еремеич. — Месяца два туда, месяц обратно, если повезёт. Ночевать в лесу, мёрзнуть, мокнуть. И плата — не сахар. Два золотых за всю дорогу, если живой вернёшься.
— Два золотых? — я поднял бровь. Это были неплохие деньги.
— Два, — подтвердил Прохор. — Но снаряжение дадим. Тёплую одежду, оружие, припасы. Только потом из жалованья вычтем.
— Сколько вычтете?
— По справедливости. Ползолотого где-то. Остальное чистыми получишь.
Я прикинул. Полтора золотых за три месяца работы — не густо, но лучше, чем ничего. А если повезёт, можно и приторговать чего-нибудь на месте.
— Согласен, — сказал я.
— Погоди, — остановил меня Еремеич. — Ты не один пойдёшь. Нас двое, охранников будет пятеро. Вы уже трое есть. Двоих ещё найдём. Познакомлю пока с теми, кто уже нанялся.
Он подозвал трактирщика, велел позвать людей. Через несколько минут к столу подошли трое.
Первый — огромный детина, ростом под два метра, с бородой лопатой и руками, похожими на кузнечные молоты. Одет в потёртый кожаный доспех, на поясе — здоровенный топор.
— Это Молчун, — представил Прохор. — Не потому, что немой, а потому что говорит редко. Но если скажет — слушать надо. Бывалый, север знает.
Молчун кивнул мне, даже не улыбнувшись, и сел за стол, сразу налил себе пива и опрокинул одним глотком.
Второй — парень лет двадцати, худой, жилистый, с острым носом и бегающими глазами. Одет бедно, но опрятно. На поясе — короткий меч и кинжал.
— Это Щегол, — усмехнулся Еремеич. — Прозвали так, потому что поёт хорошо. И стреляет тоже. Лучший лучник из всех, кого я знаю. Правда, трусоват немного, но в нашем деле трусость — не порок. Лишь бы спину не подставлял.
Щегол обиженно посмотрел на купца, но смолчал. Только поздоровался кивком.
Третий оказался неожиданностью. Это был старик. Лет шестидесяти, седой как лунь, но жилистый, с глазами молодыми и цепкими. Одет в старый, но добротный стёганый доспех, при нём меч и кинжал.
— А это Дед, — сказал Прохор. — Не знаю, как зовут по-настоящему, все Дедом кличут. Старый вояка, ещё с прошлой войны. Он у нас за старшего будет.
Дед окинул меня взглядом с ног до головы и коротко спросил:
— Где служил?
— Каменный Брод. Первый ряд.
Он кивнул, видимо, удовлетворённый ответом.
— Пойдёшь вторым номером. В бою слушай меня. Не высовывайся без команды. Вопросы есть?
— Нет, — ответил я.
— Тогда знакомься, — Дед кивнул на Молчуна и Щегла. — С ними и пойдём.
Вечером мы сидели вместе, пили пиво, и понемногу разговорились. Щегол, несмотря на прозвище, оказался разговорчивым.
— Ты, главное, не бойся, — сказал он мне. — Дед знает своё дело. Я с ним уже второй раз иду. В прошлом году отбились от разбойников — человек десять было, а мы их раскидали.
— А ты чего стреляешь? — спросил я.
— Лук у меня хороший, — похвастался он. — Из Белозёрска, заказной. Сто шагов белку в глаз бьёт. Только в упор не люблю — мечом я так себе.
Молчун молчал, но слушал внимательно. Изредка кивал или мычал что-то нечленораздельное.
— А ты, Свет, — спросил Дед, — откуда родом?
Я рассказал вкратце. Про детство, про мельницу, про войну. Про арену умолчал — незачем.
Дед выслушал, покивал.
— Бывалый, значит. Это хорошо. В Диких землях бывалые нужны. Там, брат, не то что на войне. На войне враг виден, а там — лес, тишина, и никогда не знаешь, откуда беда придёт. Может, зверь, может, человек, а может, и нечисть какая. Говорят, в тех лесах ещё старая магия осталась. Не наша, не людская.
— Магия? — переспросил я.
— Ага, — кивнул Щегол. — Местные шаманы колдуют. Духов задабривают. Мы с ними ладим — дань платим, подарки даём. Но если что не так — могут и наслать чего.
— Брось, — махнул рукой Прохор. — Никакой магии нет. Просто дикие люди, боятся всего. Мы с ними по-хорошему, и они с нами по-хорошему.
— Ты не видел, а я видел, — обиделся Щегол. — В прошлый раз, когда мы на становище ночевали, их шаман такое творил... Огонь изо рта пускал, и тени плясали. Нечисто.
— Ладно вам, — остановил спор Дед. — Будем на месте — разберёмся. А пока — спать. Завтра рано вставать, снаряжение получать.
Мы разошлись по углам. Я улёгся на лавку, укрылся тулупом, который дал Прохор, и смотрел в потолок. Дикие земли, магия, шаманы... Всё это было ново и странно. Но выбора не было.
Где-то за стеной шумел город, пьяные голоса пели песни. А я думал о том, что завтра начинается новый путь. И куда он приведёт — одному Богу известно.
Или тем духам, о которых говорил Щегол.