Пусть мир сгорит дотла
Там, где всё началось.

Там, где всё началось.

Пусть мир сгорит дотла Том 1.0 Глава 27.0

Тишина здесь была неестественной, слишком ровной, как будто кто-то выключил мир, оставив только шелест падающих лепестков, — тонкий, сухой звук, больше похожий на шелест отслаивающейся кожи, чем на цветочные лепестки. Запах стоял странный — чистый, больничный, с лёгкими нотами хлорки и крови, будто перед операцией, когда всё уже стерильно, но ещё дышит тревогой.

Небо — белое, без солнца, как лист бумаги, на котором ничего больше не будет написано. Каждое движение казалось бы кощунством, настолько воздух пропитался предчувствием финала.

Ла Йорона стояла неподвижно, её длинные чёрные волосы стелились по земле, шевелились сами собой, будто обнюхивали мир в поисках нового дыхания, но она не делала ни шага. В этом неподвижном смирении было что-то жутко человеческое — как у тех, кто уже понял, что умирать придётся, и даже не сопротивляется.

Сакура не двигалась.

Она стояла напротив, ровно, спокойно, как будто всё это было очевидной, логической развязкой, а не кульминацией многолетнего кошмара.

Голос прозвучал ровно, без дрожи — так говорят врачи, когда уже подписали документы об отключении аппарата жизнеобеспечения:

— Ты забрала у меня всё. Всё, что было мне дорого.

Слова не взлетели — упали, как груз на холодную землю.

— Здесь у тебя нет шанса.

Сакура почувствовала, как что-то внутри щёлкнуло, будто замок, столько лет удерживавший её силу, наконец распался. Проклятая энергия — её энергия, давно ставшая продолжением её нервной системы — взметнулась по венам, как огонь, обжигая изнутри, но не причиняя боли. Скорее — вдох, первый настоящий вдох за долгие годы.

Наконец-то.

Желание уничтожить Ла Йорону не было вспышкой ярости — нет. Это было медицински чистым, хирургическим решением. Как если бы перед ней лежала опухоль, которую пора вырезать, не глядя на то, сколько придётся резать и что ещё умрёт вместе с ней.

Она шагнула, и земля под ногами волной откликнулась на её энергию, как будто сама территория признала хозяйку. В правой руке — концентрированный сгусток проклятой энергии, плотный, тяжелый, словно живой орган, вырванный у врага.

Первый удар был молниеносным.

Ла Йорону отбросило прочь, почти беззвучно — тело ударилось о землю так глухо, будто упало нечто безжизненное, уже мертвое.

Сакура не дала себе даже моргнуть. Второй шаг — и расстояния больше не существует. Она стояла перед проклятием, почти вплотную, как хирург над пациентом, и только теперь увидела — та не сопротивляется.

Ла Йорона поднялась — плавно, неестественно тихо, будто поднималась не она, а марионетка, управляемая невидимыми нитями. Руки поднялись — не в защиту, в покаянном жесте. Не просьба о пощаде. Просьба об окончании.

И в этом движении было что-то… чудовищно человеческое.

На секунду — одну миграцию воздуха в грудной клетке — Сакура видела не проклятие. Женщину. Уставшую. Замершую в вечной муке.

И в ту секунду память развернулась вспять — Саске, плачущий мальчик с чёрными глазами. Сатору, смеющийся, как будто мир не может его ранить. Юки, тянущаяся обнять, но не имеющая права. Майкл, маленькое тело на холодной больничной койке.

И себя — стоящую всегда в стороне.

Всё, что она не получила, всё, что не удержала, всё, что разрушила собственными руками или чужими решениями, — всё в один миг спрессовалось в кулак.

Она подняла руку.

— Это — конец. — сказала Сакура тихо.

И с криком нанесла удар.

Удар был таким абсолютным, таким конечным, что кисть Сакуры пронзила пространство, как нож — мокрую ткань, и на мгновение ей показалось, будто кости в собственном запястье треснули от отдачи.

Территория вздрогнула, словно живое существо, получившее смертельную рану.

Деревья сакуры осыпались разом, не лепестками — пластами кожи, будто кто-то содрал их с ветвей одним движением ножа.

Небо вспыхнуло не белым — стерильным, больничным светом, от которого хотелось зажмуриться до боли, и в ту ослепительную секунду territorio начала разрываться, как плоть, не выдержавшая шва.

И вдруг — тишина.

Без звука, без перехода — просто резкий обрыв.

И когда зрение вернулось, перед ней не было проклятия. Никаких волос, никакой челюсти, никакого безобразного тела.

Перед ней стояла женщина.

Тихий, почти призрачный силуэт. Чёрные волосы, гладкие и тяжёлые, спадали на простое белое кимоно. Лицо — наконец-то лицо, не разорванное, не покорёженное проклятием. Удивительно спокойные глаза, без ненависти, без желания убивать.

Она шевельнула губами.

И прямо в голову — без звука, без вибрации воздуха, — словно мысль, вложенная прямо в сознание:

Спасибо.

Никакой пафосной смерти. Никакого взрыва. Просто шаг.

Она приблизилась.

Сакура не успела даже вдохнуть — холодные пальцы мягко коснулись её лба.

Ровно туда, где она когда-то хотела иметь печать силы сотни.

Точно туда, куда она хотела.

Щелчок.

Не звук — ощущение.

Как будто в черепе провернули ключ, что-то встало на место, но слишком резко, почти с болью.

Мир рухнул.

Территория осыпалась черепками, словно разбитое зеркало, и Сакура — теперь уже одна — стояла среди обычного поля, в сером свете осеннего Вайоминга, где ветер снова звучал по-настоящему, а не как эхо чужого мира.

Она выдохнула.

Но мир уже не был прежним.

Сакура стояла неподвижно. Даже ветер, обычно пронизывающий степные равнины Вайоминга до костей, казался сейчас чем-то далёким, незначительным, чужим. Где-то в стороне шелестела сухая трава, но её слух, натренированный на улавливание малейших изменений энергии, ничего не отмечал — ни всплесков проклятой силы, ни вибраций чужого присутствия.

Тишина.

Настоящая. Простая. Без подвоха.

Она опустила руку… и только сейчас поняла, что пальцы всё ещё дрожат — не от страха, а от неожиданного облегчения, такого сильного, что внутри стало пусто, как после долгой болезни, когда организм не сразу понимает, что болезнь ушла.

Она медленно подняла ладонь, рассматривая кожу — её собственную кожу, не скрытую перчатками, не покрытую защитной печатью.

Сделала неуверенное движение, будто боялась дотронуться до самой себя… и коснулась плеча.

Ничего.

Никакой отдачи.

Никакой боли.

Никакой дрожи воздуха, как раньше, когда проклятие отзывалось, будто просыпалось внутри неё.

Она резко выдохнула.

Не плач. Не смех. Даже не крик.

Просто воздух, вырвавшийся из лёгких — как у человека, который долгое время жил под водой… и наконец-то всплыл.

Ø Я… свободна?

Мысль прозвучала неуверенно, почти виновато — словно она не имела права на это слово.

Столько лет — жить, не прикасаясь.

Любить — не имея права прикасаться.

Быть рядом — и всё равно оставаться покинутой.

Если это и правда конец…

То что теперь?

Она опустила руку.

И впервые за всё это время почувствовала лёгкость. Не радость — радость пока была слишком далёкой эмоцией. Но лёгкость — как если бы из груди вынули застрявший осколок.

А потом — сердце дёрнулось.

Саске.

Сакура не думала — тело двинулось раньше мысли.

Трава ударила по коленям, когда она, едва не падая, бросилась к центру поляны. Итачи сидел на земле, держа Саске так осторожно, будто тот был ребёнком, которого можно ранить даже взглядом. Лицо Саске уже темнело, словно под кожей медленно расползалась чернильная паутина, затягивая каждый нерв.

Он ещё дышал. Но дыхание было тонким, призрачным, будто застревало где-то между грудной клеткой и горлом.

Сакура упала перед ним, колени врезались в землю — она этого даже не почувствовала.

— Всё. Кончено, — сказала Сакура. Её голос звучал чужим.

Джен, сидевшая возле Итачи, прижала руки к лицу — тишина наконец-то дала ей возможность сорваться, и она заплакала — тихо, беззвучно, так, что плечи дрожали, а глаза были сухими.

Она вытянула ладони, из них сорвался мягкий зелёный свет чакры, но он сразу же рассеялся — как дым. Проклятие просто не пропускало её силу внутрь.

— Нет… нет, нет! — дрожащим голосом выдохнула она. — Я тебя вытащу! Слышишь?! Ты будешь жить!

Она повторно влила махровую волну исцеляющей чакры, но она обрывалась на коже Саске, словно наталкиваясь на невидимую стену.

Сакура подняла взгляд — Итачи уже понял. Он не сказал ни слова — в этом молчании было больше боли, чем в любом крике.

— Саске! — сорвалось с её губ, почти крик, почти рыдание.

Она перетянула его на себя, не заботясь о том, что руки дрожат. Проклятый налёт на коже Саске полз выше — к шее, к лицу.

— …Итачи… — прохрипел он, словно каждое слово прожигало горло изнутри.

Итачи наклонился ближе, его глаза — спокойные и тихие, но в этой тишине было больше любви, чем когда-либо прежде.

— Я… никогда тебя не ненавидел, — выдавил Саске с усилием. Воздух выходил из грудной клетки с хрипом, будто сам организм протестовал против этих слов. — Ты… был моей семьёй. Был… и остался.

Итачи моргнул медленно — в его глазах дрогнули слёзы, но не упали.

— Не говори. Береги силы, глупый брат, — прохрипел он.

Саске всё равно продолжил, будто спешил успеть сказать самое важное:

— Сакура…

Она подалась ближе, её руки тряслись, но она не отстранилась, как раньше. Он нащупал её ладонь вслепую — и сжал.

Впервые за одиннадцать лет она не отдёрнула руку.

— Прости меня… за всю боль. — Его голос стал тише, едва слышнее треска травинок под ветром. — Я… любил тебя. Всё это время.

Она закусила губу так сильно, что почувствовала вкус крови, и не смогла ответить — горло сжалось, слова просто не прошли.

— Люб… — начал он.

Но фраза оборвалась.

Его пальцы разжались.

Тело обмякло.

Проклятый налёт полностью закрыл его лицо, словно маска, запечатывая последнюю искру жизни.

И тишину Вайоминга, на мгновение похожую на священный храм, разорвал крик.

Крик Сакуры.

Такой, от которого трещат рёбра, опустошается лёгкие, и мир ломается пополам.


Сакура сидела на полу, колени подогнуты, руки лежали на бёдрах в странной, почти японской скромности.

Перед ней — фотография Саске, простая рамка, без украшений.

Цветы — белые, сухие, почти без запаха, — напоминали крошечные покаянные костры, аккуратно сложенные вокруг, как если бы она боялась нарушить симметрию смерти.

В помещении было тихо до звона в ушах. Эта тишина не была покоем — скорее приглушённым эхом боли, которая больше не умеет кричать.

Трое. Только трое: она, Джен и Итачи. Остальные — живые, но далекие, как будто их мир не имеет права войти сюда.

Джен, в чёрном кимоно, опустилась рядом, тёплая, живая. Её пальцы дрогнули, прежде чем она поцеловала Сакуру в щёку — так нежно и осторожно, будто касается раны.

— Я вернусь… — сказала она, но в голосе было ясно: она оставляет Сакуру прощаться наедине.

Обняла крепко, как мать, которая не умеет защищать от смерти, и ушла к двери.

Тихий звук шагов, щелчок — дверь закрылась.

Зал осиротел.

Итачи сидел в стороне, прямой спиной, как статуя, и только слегка опущенные плечи выдавали усталость, не физическую, — усталость того, кто слишком долго живёт.

— Ты останешься с нами? — спросил он, не смотря на неё.

— Не знаю, — ответ был почти беззвучным. — Я должна исполнить его последнюю просьбу.

Итачи кивнул, будто этого и ждал. Поднялся, шагнул ближе — его шаги по татами звучали медленно, словно счёт.

Он положил ладонь на её плечо, тёплую, человеческую — он один не боялся прикоснуться.

— Не вини себя, — сказал он спокойно. — Здесь нет твоей вины. Теперь ты свободна.

Он замолчал, задержав пальцы на её плече чуть дольше, чем требовал жест вежливости. — Но помни: дома тебя ждут.

Сакура молча кивнула, пальцами коснулась его руки, как бы благодаря без слов.

Итачи ушёл.

Он оставил запах холодного ветра и чёрного чая, и тишина снова плотно осела на зал, заставляя стены дышать медленно, как живое существо.

Оставшись одна, Сакура провела ладонью по колену, будто убеждаясь, что всё реально.

Дрожащими пальцами она достала сложенный вчетверо листок.

Она боялась его всё это время. Боялась услышать голос мёртвого.

Сложенная бумага была смята, тёплая от её ладони, будто живая.

Она развернула её.

Буквы — неровные, словно выцарапанные когтем, строчки — короткие, будто он писал их в спешке между вдохом и болью.

«Когда ты это прочитаешь — меня уже не будет.

Я не знаю, будет ли у нас время…

Я хочу сказать — я любил тебя.

Всегда. Пусть понял поздно — и за это буду ненавидеть себя до конца.

Если не будешь вспоминать обо мне — хорошо.

Если забудешь — ещё лучше.

Будь счастлива.

Будь с тем, кто любит тебя громко, не так… как я.

Прощай, моя раздражающая Сакура.

Я люблю тебя.»

Её пальцы побелели от напряжения, сжав бумагу.

Ни одного звука, только шорох лепестков, падающих за окном, как мелкий пепел.

И Сакура не плакала.

Она просто сидела — тихо, неподвижно, как будто вместе с ним умерла часть её дыхания, и сердце училось жить с пропущенным ударом.


Самолёт дрогнул, будто напоминая — он действительно движется, унося её назад, туда, куда она клялась никогда не возвращаться.

Сакура сидела у иллюминатора, почти не мигая, словно боялась пропустить момент — как облака медленно разрезают небо, как линии горизонта сменяют друг друга, указывая направление в прошлое, от которого она столько лет бежала.

На коленях — небольшая деревянная коробка, обтянутая тканью.

Она держала её так крепко, что костяшки побелели, будто внутри — не пепел, а само сердце, которое нужно охранять до последнего удара.

Прах Саске.

Его присутствие ощущалось почти физически, как холодный взгляд сзади, как недосказанное слово, застрявшее между прошлым и смертью.

Она едва заметно коснулась лба — того места, куда Ла Йорона вставила камень, оставив ледяное ощущение под кожей, не боль, нет — ощущение метки. Не татуировки, не раны — чужой взгляд изнутри.

Двадцать один час перелёта, а она не сомкнула глаз ни на минуту.

Мысли текли вязко, как смола:

Я обещала себе никогда не возвращаться.

Я ушла, чтобы спасти их… или чтобы спасти себя?

Я потеряла всё. Я снова иду туда, где всё началось.

Она провела пальцами по краю коробки — как по шраму.

Последняя просьба.

Отвезти часть его домой.

В Коноху.

Туда, где мы ещё смеялись… где всё ещё казалось простым.

В иллюминаторе мелькнула полоса света, светлая, как волосы Сатору.

Холод мгновенно прошёл по позвоночнику — как будто имя, которое она боялась произнести вслух, само коснулось её кожи.

Сатору Годжо.

Она не знала, что чувствует. Любила ли? Или просто жадно тянулась к нему, пытаясь залечить рану, которую оставил другой?

Её сердце откликалось на память о нём странной болью — как будто любовь и вина давно переплелись, и теперь невозможно различить, где одно, а где другое.

Если я увижу его — пойму.

Пойму, есть ли во мне ещё место для света.

Или — всё давно умерло вместе с ним…

За окном вспыхивали огни при посадке, и Сакура впервые за много лет позволила себе вдохнуть глубже, как будто чужой воздух Японии мог вернуть ей себя — или окончательно разрушить.