Кицунэ против личной жизни
Тофу ведёт нас к катастрофу

Тофу ведёт нас к катастрофу

Кицунэ против личной жизни Том 1.0 Глава 6.0

К восемнадцати десяти я успела занять лучшую лавку на платформе.

Лучшая лавка отличалась от худшей тремя признаками: с неё было видно табло, до неё не долетал запах мусорной урны, и Маро уже сидел на другом конце, оставив между нами расстояние, достаточное для моего хвоста и его поэзии. Хвост нуждался в пространстве. Поэзию следовало держать под наблюдением.

— Ты рано, — сказал Маро.

— Ты тоже.

— Я здесь живу.

— Прописка не аргумент.

Он обрадовался так, как радовались только духи, собаки и люди, увидевшие скидку на любимые пельмени. Маро вообще существовал на редком топливе: вечер, поезд, ужин, плохая рифма. Его можно было оставить одного на платформе на сто лет, вернуться и застать за тем же занятием — он искал бы созвучие к «баклажан» и выглядел бы счастливее большинства богов в эпоху расцвета культов.

На нём был мятый пиджак. Рубашка выбилась из-под ремня. Галстук пересёк грудь под углом, за который в приличном обществе вызывают портного и духовного наставника. В пальцах — карандаш. На коленях — блокнот. На щеке — серое пятно, потому что Маро думал рукой, а рука думала карандашом.

— Я нашёл образ, — сказал он.

— Верни, где взял.

— «Ожидание густеет, как соевый соус…»

— Соевый соус уже пережил сою, соль, плесень и человеческую кулинарию. Оставь беднягу в покое. Он не заслужил ещё и твою лирику.

— Но он красивый.

— Он солёный.

— В красоте должна быть соль.

— В красоте должна быть мера. У тебя там уже маринад.

Он уважительно округлил глаза и записал слово «мера», подчеркнув его дважды.

Я посмотрела на табло.

Поезд с университетского направления задерживался на две минуты.

Две минуты — ничтожный отрезок времени. За две минуты смертный не успевает испортить себе жизнь. Обычно. Хотя Харуто Мори в супермаркете доказал, что при должной сосредоточенности можно за несколько вдохов потянуться к лапше быстрого приготовления и назвать это выбором взрослого человека.

Кеды упёрлись носками в край платформы.

Маро поднял глаза.

— А если так: «Сердце моё — тушёная редька…»

— Сердце, которое стало тушёной редькой, нуждается не в любви, а в медицинском заключении.

— Зато мягкое.

— Маро.

— Что?

— Отойди от сердца. И от редьки.

Поезд пришёл.

Дух станции встрепенулся.

— К «тофу» рифмуется «катастрофу»?

— Сейчас проверим.

Двери раскрылись, и Харуто вышел из вагона.

Выглядел он как человек, который весь день держал себя в руках и теперь нёс эти руки домой вместе с пиджаком. Пиджак лежал на предплечье, сумка тянула плечо, очки сползли ниже, чёрная прядь на лбу жила отдельной маленькой жизнью — куда свободнее своего хозяина.

Он заметил Маро первым.

Это было прекрасно.

Карандаш за ухом. Блокнот на коленях. Галстук, погибший за идею направления. Дух, пахнущий супом и способный превратить семейную честь в гарнир за три строки.

Маро получил бровь.

Мне досталась оправа, сдвинутая выше по переносице, и выражение человека, который только что попытался привести в порядок не очки, а всю реальность.

Харуто поставил между нами спину и пошёл к лестнице.

В исполнении чувствовалась практика. В результате — оптимизм.

— «Тофу — основа духовного крова»? — спросил Маро.

— Это уже не стих, это жилищный спор.

— А «тофу ведёт нас к катастрофу»?

Хвост соскользнул с края лавки первым. У него были свои взгляды на драматургию, и скромность в них не входила.

— Грамматика умерла, но настроение верное.

Дух принял приговор спокойно и тут же начал искать, куда бы пристроить «кров», чтобы стих продолжил жить и вредить людям. Опасный ум. Низкие цели. Стабильное счастье.

Харуто уже шёл к лестнице.

Лестница приняла его первой, меня второй, толпу — сразу всю. Люди поднимались к выходу и проходили сквозь меня с такой уверенностью, что хотелось каждому выдать номерок на приём к совести. Харуто этого номера не получил. У него уже был пиджак, и пиджак работал за двоих: мялся, напрягался, собирался складками при каждом чужом движении, которое рассекало меня насквозь и оставляло после себя холод вместо прикосновения.

— Вчера ты вернулся раньше.

Он промолчал.

— Не переживай, полную карту твоих перемещений я пока не составляла.

На площадке между лестницей и турникетами Харуто выбрал самый короткий маршрут к выходу. Даже бегство он оформлял как рациональную логистику.

— Ключевое слово «пока».

Харуто свернул к боковому выходу.

Вот и хорошо. Свидетелей меньше, раздражения больше, разговору просторнее.

Станция осталась за спиной шумным стеклянным ульем. Впереди горели вывески, у перехода звякнул велосипед, люди разбредались к своим кухням, холодильникам и разговорам, которые весь день ждали их дома.

— Я иду домой.

— Вчера эта реплика тоже была слабой.

— Она не обязана быть сильной.

— Тогда зачем повторяешь?

На развилке его взгляд зацепил правую дорогу, шаг выбрал левую.

— Заседание завтра.

— В четыре.

— И кофе после него.

— Я помню.

— Значит, сегодня вам нечего проверять.

Чёрная прядь снова легла на лоб. Упрямая, свободная, единственная часть Мори-сэнсэя, которая честно признавала: порядок сегодня проигрывает.

— Харуто, ты уже сообщил мне про заседание и кофе. Теперь поздно делать вид, что у вечера нет продолжения.

Он остановился у края света от витрины и повернул голову.

— Я не говорил вам своё имя для такого тона.

— Ты вообще не говорил мне своего имени. Табличка на двери оказалась разговорчивее.

Плечо с сумкой ушло вперёд, и разговор потянулся за ним в жилую часть района.

Вечерний асфальт темнел после дневной сырости. Автомат с напитками у угла сиял с наглостью маленького городского божества, принимающего монеты без молитв и выдающего холодный чай без нравоучений. В окнах квартир загорались кухни. Где-то жарили лук, и запах тянулся по улице так уверенно, что мой желудок, лишённый практических полномочий, всё равно почувствовал себя оскорблённым.

— Вот видишь, — сказала я. — Улица тоже считает, что у вечера есть вторая часть. У неё правда, аргументы пахнут луком.

Харуто выдохнул через нос.

— Вы комментируете всё?

— Только важное, смешное и неправильно организованное.

— Значит, всё.

— Видишь, мы уже понимаем друг друга.

Велосипед с детским сиденьем стоял у стены. Почтовые ящики висели справа, один подписан криво, другой украшен наклейкой с котом. У коврика перед входом лежал засохший лист, переживший уборку и теперь явно считавший себя жильцом.

Граница стояла перед нами в полный рост: стеклянная дверь, металлическая ручка, домофон, маленькая табличка с правилами выбрасывания мусора. Современная магия защиты жилища.

Ключи звякнули внутри замка.

У порога всё оказалось подготовлено для человека, который живёт один и спорит с хаосом через расположение обуви. Ботинки — ровно. Сумка — к стене. Пиджак — на крючок.

Харуто двигался по прихожей без раздумий.

Значит, это была привычка.

Значит, привычка только что включила меня в маршрут.

Я остановилась сбоку от входа, возле тумбы, в зоне, где у нормальных людей начинаются тапочки и вежливые вопросы. Дверь закрылась. Вежливые вопросы не начались.

Тихий щелчок прозвучал как печать на документе, который никто из нас не подписывал, но один из нас уже собирался цитировать.

— Записываем, — сказала я. — Гость принят на территорию.

— Вы сами себя записываете?

— Кто-то должен вести историю честно.

История показала мне дырку на его носке.

Чёрный. Строгий. Уставший от службы. Большой палец выглядывал наружу так спокойно, что я на миг потеряла уважение ко всем человеческим системам самоконтроля.

Харуто заметил мой взгляд.

— Это носок.

— Да. И он просит административного вмешательства.

— Носки не просят.

— Этот уже кричит.

Он прошёл дальше, унося с собой дыру, палец и остатки надежды на нормальный вечер.

Квартира раскрывалась постепенно, как человек, который не умеет рассказывать о себе и поэтому оставляет улики на видных местах.

Прихожая сказала: он приходит один.

Кухня сказала: он ест быстро.

Книги сказали: он работает дома даже тогда, когда рабочий день уже умер и просит оставить его в покое.

Сушилка у балконной двери сказала: у мужчины три одинаковые рубашки и одна большая иллюзия, что это разнообразие.

Я прошла в комнату и остановилась.

Там было аккуратно. По-настоящему аккуратно, не показательно. Вещи лежали не для гостей, а для руки: ключи — в чаше, книги — рядом со столом, ручка — у блокнота, чашка — возле раковины. Жизнь была сведена к маршрутам. Вошёл. Поставил сумку. Повесил пиджак. Снял часы. Помыл чашку. Открыл книгу. Уснул поздно. Проснулся рано. Повторил.

Никакой драмы.

От этого становилось хуже.

— У тебя дом выглядит как расписание, которое научилось открывать холодильник.

Харуто снял часы и положил на стол.

Старый ремешок тихо коснулся дерева.

Я посмотрела на пустую полоску на его запястье и тут же отвела взгляд к сушилке. Там висела тёмная рубашка. И ещё одна. И ещё одна.

Спасибо, рубашки. Своевременно.

— О.

— Что?

— Три одинаковые рубашки существуют.

— Они разные.

— Конечно. Одна для понедельничной тоски, одна для кафедральной тоски, одна для тоски после стирки.

Он прошёл к холодильнику.

— Вы закончили?

— Я только вошла.

— Это меня и беспокоит.

Холодильник открылся.

Свет внутри упал на его лицо, на зелень, тофу, яйца, мандарины. Вчерашняя победившая биология лежала нетронутой, аккуратной и осуждающей. Продукты выглядели так, будто собрались на собрание жильцов и ждали нарушителя.

— Они ждали, — сказала я.

— Один день.

— Для овощей день в твоём холодильнике считается годом за два.

Он достал тофу.

— Я собирался приготовить сегодня.

— Под моим надзором звучит правдоподобнее.

На маленьком столе у кухни стояла пустая упаковка от лапши.

Смятая.

Наглая.

Живая память о вчерашней капитуляции.

Я посмотрела на неё.

Харуто тоже посмотрел.

Молчание вышло густым, как соус, который Маро пытался сделать лирическим. Вот теперь соус пригодился бы: залить улику, закрыть крышкой, забыть.

— Это, — сказала я, — будет отдельным пунктом.

— Это мусор.

— Все великие расследования начинаются с мусора.

Он выбросил стакан.

Крышка мусорного ведра закрылась с глухим звуком позднего раскаяния.

Я огляделась ещё раз.

Ничего от Сатору. Никаких амулетов у двери, никаких бумажных талисманов у окна, никакой верёвки, никакой соли, никакого старого домашнего алтаря. Он жил так, будто решил: если убрать все следы дара, дар постесняется войти.

А вошла я.

С хвостом.

Через дверь.

После щелчка замка.

Очень неловко для его жизненной философии.

— Ну что, — сказала я. — Начнём с ужина или с носка?

Харуто сполоснул руки, снял полотенце с крючка и вытер пальцы.

— С ужина.

— Отличный выбор. Носок уже не спасти.

— Носок не участвует в ужине.

— Он участвует в моральной картине квартиры.

На столе появились зелень, тофу, яйца и помидоры — вчерашние доказательства того, что даже Мори Харуто можно временно оттащить от лапши, если действовать громко, уверенно и без уважения к его личным границам. Доказательства выглядели свежими. Нетерпеливыми. Зелень — ещё и мстительной.

— Хорошо, — сказала я. — Начнём с малого. Ты готовишь, я предотвращаю новую лапшу.

— Лапши нет.

— Лапша — это состояние души. У тебя оно рецидивирует.

Он закатал рукава.

Я уселась на тумбочку сбоку, потому что в чужом доме надо сразу занимать высоту, пока хозяин не вспомнил о границах. Собиралась сказать что-нибудь про санитарные нормы. Или про то, что помидоры явно нарушают общий дресс-код квартиры. Или про компактную кухню, где любое движение уже выглядело как начало переговоров.

Но рукава поднялись выше локтей, и мысль сбилась.

На предплечье у него тянулась тонкая вена. Кисть легла на рукоять ножа спокойно, уверенно, без суеты. Длинные пальцы придержали зелень, лезвие пошло вниз, ровно, быстро, с таким тихим ритмом, что кухня сразу стала меньше похожа на место преступления и больше — на дом.

Неприятный поворот событий.

Я прищурилась на комацуну.

— Режь мельче.

— Это достаточно мелко.

— Для кого? Для крупного рогатого скота?

— Вы преувеличиваете.

— Я вдохновляю.

— Вы мешаете.

— Это смежные дисциплины.

Он сдвинул нарезанный лук в миску. Потом взял помидор. Помидор выскользнул из-под пальцев и покатился к моему краю стола.

Судьба.

Я протянула руку.

Пальцы ушли сквозь красную кожицу, как сквозь отражение в воде.

Помидор докатился до чёрного рукава и остановился, как маленький беглец, внезапно встретивший пограничный контроль.

Тишина вышла маленькая, круглая и красная.

Ладонь поймала его, вернула на доску, и нож пошёл дальше.

Вот за это я почти простила ему носок. Потом вспомнила дыру и решила не торопиться с милостью.

— Хорошо. Принято как временное проявление полезности.

— Рад соответствовать.

— Не радуйся вслух. В твоём доме это может напугать мебель.

Он хмыкнул — так коротко, что звук успел бы умереть незамеченным, будь рядом кто-нибудь менее голодный до чужих реакций.

Мне хватило.

Крошечный костёр посреди его вечного кабинета.

Сковорода заняла плиту, масло — место у доски.

Из шкафа вышла первая тарелка.

Потом вторая.

Вот она и испортила вечер куда эффективнее, чем моя лисья анатомия, его текстильная трагедия и Маро с рифмой к «катастрофу».

Белая, глубокая, с синей полосой по краю. Самая бытовая вещь на свете — и потому самая опасная. Красивые жесты люди ещё успевают остановить. Привычные выскакивают первыми и портят всю оборону.

Рука застыла в воздухе.

— О, — сказала я. — Посуда совершила эмоциональный прорыв.

— Это тарелка.

— Для второго человека, которого здесь официально нет.

Он поставил её на стол.

Тарелка встала рядом с первой и сразу начала выглядеть невинно. Очень зря. Невинность у предметов — дурная привычка. Так же ведут себя ключи, пороги и чаши с подношениями: лежат, стоят, блестят, а потом кто-то моргает — и жизнь уже стала юридически сложнее.

Я улыбнулась.

Слишком довольно, судя по тому, как нож перестал двигаться.

— Это не контракт.

— А я уже успела испугаться, что тарелка сейчас потребует брачный договор и половину твоего холодильника.

— Вы понимаете, о чём я.

— Конечно. Ты испугался посуды. Я поддерживаю разговор на твоём уровне.

Тёмный взгляд скользнул к тарелке, потом к моему хвосту, который уже лежал у края стола и притворялся элементом интерьера. Бездарно притворялся.

— Условий нет.

— Есть ужин. Уже неплохое начало.

— Воли нет.

— У тарелки? Согласна. Хотя сегодня она проявила характер.

— Передачи нет.

— Тут спорно. Рука достала, стол принял, я наслаждаюсь.

— Это не передача.

— Ладно. Засчитываю.

Пауза.

Упрямая. Кафедральная. С очками.

— Имя.

— Да, Мори-сэнсэй. Имя. А у тебя его нет.

Он вернул нож к тофу, но резать не начал.

— Вы сами его не сказали.

— А ты не спросил.

— Вы бы ответили?

— Смотря как спросили бы.

— Как нужно?

Вот же академическая зараза.

Дай ему щель в разговоре — он тут же вставит туда уточняющий вопрос, сноску и список литературы.

Я поправила браслеты на запястье — бесполезный жест, зато руки получили занятие, а лицо выиграло время.

Харуто не купился.

Обидно. Браслеты старались.

— Кейт.

Очки сдвинулись ниже, и взгляд прошёл поверх оправы.

— Кейт.

— Не изнашивай. Только получил.

— Это не похоже на старое имя.

— Ты эксперт по старым именам?

— Достаточно, чтобы услышать новое.

Ну конечно.

Он услышал не ответ, а неровность ответа.

Свежая доска поверх старого колодца всё равно пахнет сыростью, если наклониться достаточно близко. А этот, разумеется, наклонился.

Неприятный мужчина.

Очень неудобный.

— Мир меняется, Харуто. Имена тоже. Люди переименовывают улицы, магазины, бывших в телефоне. Духам тоже можно обновлять вывеску.

— Вывеску.

— Да. Практично. Безопасно. Читаемо на расстоянии.

— Значит, это вывеска.

Я натянула рукав кардигана на пальцы.

— А ты хотел сразу храмовую табличку?

Доска снова стала главным предметом кухни.

— Нет.

— Умный ответ. Там обычно пауки, пыль и семейные проклятия.

Плита щёлкнула. Маленький звук, бытовой, спасительный. Старые правила отступили к стене, но не ушли; просто уступили место тофу, маслу и мужчине, который снова выбрал делать что-нибудь руками.

— Кейт, — сказал он уже тише.

— Да?

— Нож.

Я посмотрела вниз.

Хвост лежал у края доски.

— Он исследует.

— Он мешает.

— В этой кухне таких уже несколько. Не выделяй его.

Харуто вернулся к сковороде.

Я позволила.

Великодушие — важная часть руководства.

Тофу пошёл в масло, зелень следом, помидоры дали сок, яйцо связало всё в приличную форму ужина. Никакой лапши. Никакого стаканчика с сухим отчаянием. Никакой кипятоковой капитуляции. Я даже испытала что-то похожее на профессиональную гордость.

— Не пережарь.

— Это не первый ужин в моей жизни.

— По вещественным доказательствам так не скажешь.

Ужин лёг на одну тарелку.

Вторая осталась рядом.

Пустая, белая, с синей полосой по краю — лишняя вещь в доме человека, который лишнего не держал даже в интонациях. Харуто поставил полную тарелку на стол, взял палочки и сел так, будто никакой второй тарелки рядом не существовало.

Очень смело.

Очень неубедительно.

— Она всё ещё здесь, — сказала я.

— Тарелка?

— Нет, дух императорской канцелярии. Конечно, тарелка.

— Она пустая.

— Зато дисциплинированная. Стоит, молчит, не мешает. Учись.

Палочки остановились над едой.

— Вы одобряете пустую тарелку?

— Она не купила лапшу. Уже лучше многих.

После этого ужин был признан более безопасной темой.

Я устроилась на тумбочке удобнее.

Итог вечера выглядел прилично: лапша предотвращена, овощи использованы, носок разоблачён, имя выдано в безопасной версии, лишняя тарелка осталась на столе.

Для четверга — блестящая работа.