Ангельская печаль
Момент когда Олимп содрогнулся

Момент когда Олимп содрогнулся

Ангельская печаль Том 1.0 Глава 14.0

Кокабиэль стоял в коридоре, тяжело дыша. Пыль всё ещё оседала — мелкая, каменная крошка висела в воздухе плотной взвесью, забивалась в лёгкие, скрипела на зубах. Где-то позади, за обрушенным сводом, всё ещё слышался отдалённый гул — Посейдон не унимался, его ярость сотрясала гору, но пробиться через завал он не мог. По крайней мере, пока.

Было тяжело дышать. Кокабиэль привалился спиной к холодной стене туннеля, закрыл глаза, пытаясь восстановить ритм. Сердце колотилось где-то в горле. Лёгкие горели — не только от пыли, но и от того солоноватого воздуха, которым бог морей наполнил платформу.

А потом он почувствовал жжение в плече. Лишь только сейчас. Когда адреналин начал отступать, а пустота внутри, выжженная Хайдзо, перестала заглушать сигналы тела, он осознал: его тело было ранено. Не просто порезано или ушиблено — раны накапливались с самого начала его восхождения. Царапины от стрел Артемиды. Порезы от водяных потоков Посейдона. И теперь — тупая, пульсирующая боль в плече, которая с каждой секундой становилась всё острее.

Он опустил взгляд. Из плеча торчал обломок стрелы. Древко было сломано — видимо, во время боя, когда он уклонялся от водяных столбов и вжимался в скалу. Наконечник ушёл глубоко, и только теперь, когда тело перестало быть инструментом и снова стало плотью, Кокабиэль почувствовал, как там горит. Не просто болит — горит, словно раскалённый металл вонзили в мышцы и оставили там.

Он схватился за обломок. Без колебаний, без подготовки — рывком выдрал то, что осталось от стрелы. Боль пронзила тело до самого позвоночника, перед глазами вспыхнули белые пятна. Из раны хлынула кровь — тёмная, почти чёрная в полумраке туннеля. Он зажал её ладонью, пережидая первую волну.

Затем вызвал нить мироздания. Та, что была ближе всего к его природе, — нить жизни, золотистая и тёплая. Она выползла из пальца, коснулась краёв раны, и плоть начала медленно, неохотно стягиваться. Это было далеко не исцеление — так, лёгкое обезболивающее. Нить жизни могла больше, Кокабиэль знал это, но сейчас у него не было ни времени, ни сил на полноценное лечение. Только закрыть рану, остановить кровь, приглушить боль.

Когда нить втянулась обратно, он размял плечо. Боль не ушла, но стала терпимой. Достаточно, чтобы двигаться дальше.

Он двинулся дальше по туннелю.

Шёл он долго. Туннели Олимпа петляли, как внутренности гигантского зверя, — то вверх, то влево, то вправо. Иногда они расширялись в небольшие залы с колоннами, иногда сужались до того, что приходилось протискиваться боком. Но они никогда не шли вниз. А это было самым главным. Главное, что он идёт вверх. На вершину.

Стены здесь были грубее, чем в нижних уровнях. Меньше мрамора, больше дикого камня. Меньше украшений, больше следов инструментов — кто-то прорубал эти ходы в скале, и не ради красоты, а ради дела. Где-то на стенах висели старые факелы, давно погасшие. Где-то стояли деревянные крепи, поддерживающие свод. Пахло не благовониями и вином, как в зале Диониса, а потом, металлом и старым камнем.

В конце туннеля был виден свет. Не маслянистый, не лунный — другой. Яркий, оранжевый, дрожащий. Такой бывает от огня в кузнечном горне.

Кокабиэль замедлил шаг. Приблизился осторожно.

Он услышал кряхтение какого-то мужчины — низкое, натужное, с присвистом. Тот явно делал что-то непонятное: ритмичные звуки сменялись звоном металла о камень, потом снова кряхтение, потом глухой удар, от которого дрожал пол.

Подойдя к источнику света, Кокабиэль затаился за выступом скалы. И увидел.

Зал был огромным. Не таким изящным, как у Диониса, и не таким величественным, как платформа Посейдона, — а грубым, рабочим, пропахшим потом и окалиной. В центре пылал горн, и его пламя отбрасывало пляшущие тени на стены, увешанные инструментами: молотами, клещами, зубилами всех размеров. По углам громоздились груды металла — заготовки, слитки, сломанные механизмы.

А посреди этого царства труда стоял он. Огромный мужчина с невероятно накаченным телом — мышцы бугрились под кожей, как канаты, каждый мускул был проработан до предела. Он был весь в поту: капли стекали по лбу, по шее, по широкой спине. Одежды на нём почти не было — лишь кожаный фартук кузнеца, прожжённый в десятках мест, да грубые сандалии на ногах.

Он поднимал каменные глыбы — огромные, размером с доброго быка каждая, — и переносил их от одной стены к другой. И изнывал. Не от тяжести — от чего-то другого. В его движениях читалась не сила, а обречённость. Так двигается не тот, кто качает мышцы, а тот, кто отбывает наказание.

Кокабиэль смотрел на него из тени, и в голове его уже складывалась догадка. Кузнец на Олимпе. Бог-труженик среди богов-бездельников. Гефест. Тот, о ком Аркадий не сказал ни слова, но чьё присутствие здесь, в недрах горы, говорило само за себя. Гефест заметил его не сразу. Он опустил очередную глыбу — та с грохотом ударилась о каменный пол — вытер пот со лба тыльной стороной ладони и вдруг замер. Его глаза — усталые, красные от жара горна — уставились прямо в тень, где прятался Кокабиэль.

— Выходи, — голос кузнеца был низким, хрипловатым, но без угрозы. — Я чую, что ты там. Не бойся. Если бы я хотел тебя убить, ты бы уже был мёртв.

— Какого чёрта? — голос Гефеста прозвучал глухо, будто из-под толщи камня. — С каких пор на Олимп поднимаются посторонние? Даже странно.

Он говорил устало, с тяжестью — не той, что бывает после долгой работы, а той, что накапливается годами, десятилетиями, веками. Его лицо было крайне тяжёлым: глубокие морщины пролегали от крыльев носа к уголкам губ, под глазами залегли тени — не синие, как от недосыпа, а серые, как окалина. По взгляду можно было понять, что он измотан. Но измотан не слабостью — а трудом. Тяжёлым, бесконечным, неблагодарным трудом.

И при этом он был могуч. Мощная, бычья шея; плечи, которым позавидовал бы любой тяжеловес; руки — каждая размером с хорошее бревно, — покрытые шрамами от ожогов и застарелыми мозолями. На голове у него была повязка, скрученная из грубой ткани, — чтобы не сжечь волосы при работе. Глаза — угрюмые, жёсткие, красные от жара горна — смотрели на Кокабиэля без враждебности, но и без тепла. Не как у другого творца. Не как у Аркадия. Там, в Аркадии, был бог-созидатель, который творил с радостью и гордостью. Здесь, в недрах Олимпа, был бог-каторжник. И его лицо — скуластое, мощное, с квадратной челюстью — сразу давало понять: он не слабак. Сломлен — но не сломлен.

— Тебя Зевс послал? — спросил он, и в его голосе мелькнула тень паранойи. — Опять проверка? Или решил, что я недостаточно быстро работаю?

Кокабиэль шагнул из тени на свет горна. Пламя отразилось в его золотых глазах.

— Я здесь не гость, — ответил он ровно. — Да и к тебе я не особо хотел приходить. Меня зовут Кокабиэль. Я иду наверх. К Зевсу.

Гефест замер. Секунда. Две. А потом он выпрямился во весь свой исполинский рост, и по его лицу пробежала тень — то ли усмешка, то ли гримаса боли.

— Вот оно как, — ответил он. — Очередной герой, который думает, что он может победить Зевса.

Он покачал головой, и в этом жесте было не презрение — скорее усталая, горькая мудрость.

— Ты хоть знаешь, сколько таких, как ты, я видал? Тысячи. Десятки тысяч. Герои, полубоги, титаны, даже смертные безумцы — все они шли на Олимп с одной и той же мыслью. И знаешь, где они теперь?

Он не дал ответа. Вместо этого Гефест зазвенел цепями. Кандалами, которые были у него на руках — тяжёлыми, грубыми, из тёмного, почти чёрного металла. Когда-то они были частью длинных цепей, но теперь обрывки звеньев, оплавленные на концах, свисали с запястий, как жуткие браслеты каторжника.

Обрывки говорили о том, что цепи когда-то держали его, приковывали к чему-то — к наковальне, к скале, к самой горе. Но теперь они были разорваны. И всё же, когда они ещё были на руках, их нельзя было снять. Клятвенные — выкованные не просто из металла, а из слова, из обязательства, из той магии, что древнее самих богов. И очень тяжёлые.

— Видишь? — Гефест поднял руки, и обрывки цепей качнулись, глухо звякнув. — Я сам их носил. Тысячи лет. Зевс приковал меня к наковальне после того, как я… в общем, неважно. Долгая история. Старая.

Он опустил руки, и цепи снова легли на пол.

— Я разорвал их. Не сразу. Потребовалось много времени, чтобы понять: цепи держат, пока ты сам веришь, что они тебя держат. Но знаешь, что? Даже теперь, когда цепей нет, я всё ещё здесь. Потому что Олимп — это не гора. Олимп — это клетка. И все мы в ней сидим. Даже Зевс, хоть он и думает, что он — хозяин.

Он посмотрел на Кокабиэля — долго, изучающе.

— Зачем тебе к Зевсу? Только не говори, что хочешь его убить. Я слышал это столько раз, что меня тошнит от этих слов.

Кокабиэль не отвёл взгляда. Он смотрел прямо в усталые, красные от жара горна глаза бога-кузнеца, и в его голосе, когда он заговорил, звучало не почтение, не страх — а спокойная, ледяная констатация факта.

— Я не пришёл за вашим Зевсом. Мне на него плевать.

Гефест чуть наклонил голову, и в его угрюмых глазах мелькнуло нечто, чего там не было минуту назад. Удивление? Интерес? Кокабиэль не стал гадать. Он продолжил.

— Меня интересует только мой друг и товарищ. Демон, которого вы пленили. Или, по крайней мере, он. — Архангел перевёл дыхание. Грудь всё ещё болела после солоноватого воздуха Посейдона; плечо, стянутое нитью жизни, пульсировало тупой болью. — Я прошёл сюда через испытание, которое мне оставил ваш чокнутый старикашка!

Он шагнул ближе к горну, и пламя осветило его лицо — бледное, осунувшееся, со следами запёкшейся крови на скуле и лбу.

— Артемида. Богиня охоты, которой приказали сторожить лес. Знаешь, где она сейчас? Сидит в луже собственных слёз. Трясётся от страха. Потому что ваш верховный бог послал её — невинную, ни разу не убивавшую — стеречь подножие горы. И она выполняла приказ, пока не столкнулась со мной.

Кокабиэль не повышал голоса, но каждое его слово падало в тишину кузницы, как удары молота о наковальню.

— Дионис. Пьяница, которому плевать на всех и вся. Знаешь, что он мне сказал? Что Зевс — жалкий старик, помешанный на идеалах, который боится всего и вся. Его собственный бог! Его собственный пантеон!

Архангел сжал кулаки. Желваки заиграли под кожей.

— Посейдон. Бог морей, которого ваш Зевс послал остановить меня. Я сражался с ним. Я видел его ярость. И знаешь, что я понял? Что он — как взбесившийся ребёнок, который даже не может понять, что происходит. Он не знает, за что сражается. Он просто зол. Зол, потому что кто-то посмел ступить на его территорию. И этой злостью Зевс управляет, как кукловод — марионеткой.

Он замолчал. Опустил взгляд на обрывки цепей, свисающие с запястий Гефеста. На старые ожоги, покрывающие его могучие руки. На повязку, пропитанную пóтом и сажей.

— И теперь ты.

Его голос стал тише — но не слабее. Скорее, он приобрёл ту особую, проницательную глубину, с которой он когда-то смотрел на Джошуа, на Бирна, на Аркадия.

— Будешь ли ты меня останавливать? По твоим глазам вижу, что ты устал. Тебе плевать. Это глаза того, кто несколько веков страдает, прикованный к наковальне, как ты говоришь. Ты не остановишь меня. Я это вижу.

Гефест молчал.

Огонь в горне потрескивал, отбрасывая пляшущие тени на стены, увешанные инструментами. В тишине кузницы звон остывающего металла казался оглушительным.

Бог-кузнец смотрел на Кокабиэля — не как на врага, не как на жертву, а как на нечто, чего он не видел уже очень, очень давно. Как на равного.

— Ты прав, — произнёс он наконец, и его голос, низкий и хриплый, прозвучал глухо. — Я не остановлю тебя. Мне плевать на Зевса. Мне плевать на его приказы. Я устал.

Он поднял руки и посмотрел на обрывки цепей.

— Но ты должен понять одну вещь. Зевс — не дурак. Он стар, он параноик, но он хитёр. И у него есть то, чего нет ни у кого из нас. Власть. Настоящая власть над этим местом. Ты можешь дойти до вершины. Можешь даже выжить в схватке с ним. Но просто так он тебе демона не отдаст.

Он опустил руки и посмотрел Кокабиэлю прямо в глаза.

— Удачи. Она тебе понадобится. А теперь — иди. Пока я не передумал.

Кокабиэль уже шёл к выходу. Ноги гудели после боя с Посейдоном, плечо ныло под стянутой нитью раной, а в голове пульсировала одна мысль: «Дальше, наверх, быстрее». Он почти миновал горн, почти переступил порог, отделяющий кузницу от следующего туннеля, как вдруг почувствовал пристальное внимание.

Взгляд — тяжёлый, цепкий, профессиональный — упёрся ему в спину. Но направлен он был не на него. На меч.

— Стой!

Голос Гефеста прозвучал неожиданно громко, с той особенной, властной ноткой, которая прорезается даже у самых усталых людей, когда они видят нечто, пробуждающее их из апатии. Кокабиэль замер. Обернулся.

Бог-кузнец шагнул к нему, и в его глазах — впервые за весь разговор — зажёгся огонь. Не пламя горна, не тусклый отсвет усталости, а тот самый, особенный огонь, который Кокабиэль видел лишь однажды: в глазах Бирна, когда старый гном рассматривал Сору в своей мастерской. Так смотрят творцы на чужую работу. На ту, что вызывает уважение.

— Откуда у тебя этот меч? — Гефест остановился в двух шагах, и его мощная фигура нависла над архангелом. — Кто дал его тебе? Кто выковал?

Он протянул руку, но не коснулся — замер в миллиметре от рукояти, словно спрашивая разрешения.

— Это необычный меч. Я вижу это по балансу, по тому, как он лежит на поясе. По тому, как свет отражается от лезвия. Это работа мастера. И не слабого. Так кто?

Кокабиэль встретил его взгляд. Он понимал. В этом вопросе не было угрозы, не было жадности — только профессиональное, почти голодное любопытство человека, который провёл века в окружении собственных творений и вдруг увидел нечто, созданное другими руками. Чужими. Равными.

— Его выковал кузнец из Страны Кровавого Контракта, — ответил он спокойно. — Гинтоки.

Гефест замер. Его губы беззвучно повторили имя. Брови чуть сдвинулись к переносице — он рылся в памяти, старой, как сам этот горный массив, пытаясь выудить нужное воспоминание.

— Гинтоки… — произнёс он наконец, и в его голосе прозвучала смесь узнавания и досады. — Ясно. Знакомое имя. Но лица не вспомню. Жаль. Столько лет прошло… Может, встречались на каком-нибудь совете мастеров. Может, просто слышал от других. Не помню.

Он опустил взгляд на Сору — на багровую ткань, обвивающую лезвие, на тусклое, живое мерцание, исходящее от клинка. Его пальцы, грубые и мозолистые, чуть дрогнули.

— Я могу взглянуть на клинок? Подержать?

Кокабиэль помедлил. Не из недоверия — из понимания. Сору был не просто оружием. Он был разумным существом, спутником, частью его самого. Но, с другой стороны… он всё понимал. Он видел перед собой не врага — творца. Мастера, который провёл тысячелетия, прикованный к наковальне, но не утративший того главного, что делает кузнеца кузнецом. Способности восхищаться чужой работой.

Он кивнул. Медленно, но уверенно.

— Держи.

Его пальцы расстегнули крепление, и Сору перекочевал с пояса архангела в руки бога.

Гефест принял меч с той осторожностью, с какой берут новорождённого. Его огромные ладони, способные сжимать кузнечный молот весом в сотню килограммов, сейчас двигались почти нежно. Он повернул клинок к свету горна, и багровое лезвие вспыхнуло, заиграло тёмными рубиновыми бликами. Ткань рукояти на мгновение дрогнула — Сору почувствовал чужое прикосновение, но не воспротивился. Словно понял: этот человек — не враг. Этот человек — собрат его создателя.

— Кровавый камень, — прошептал Гефест, и в его голосе прозвучало искреннее, почти детское восхищение. — Живой сплав. Закалка — идеальная. Баланс — ни грамма лишнего. А рукоять… — Он провёл пальцем по ткани, всё ещё обвивающей лезвие, и та отозвалась лёгкой пульсацией. — Разумный? Он разумный?

— Да, — ответил Кокабиэль. — Его зовут Сору. Пожиратель душ.

Гефест медленно кивнул, не отрывая взгляда от меча. Он смотрел на него не как на оружие — как на произведение искусства. И в этот момент его лицо изменилось. Ушла угрюмость, ушла усталость. На мгновение он перестал быть каторжником, прикованным к наковальне. Он стал тем, кем был когда-то — великим творцом, равным среди равных.

— Гинтоки, — повторил он, возвращая меч. — Передай ему при встрече: его работа стоит всех сокровищ Олимпа. И ещё… спасибо.

Он выпрямился, и его глаза — всё ещё красные, всё ещё усталые — теперь смотрели на Кокабиэля иначе. С уважением.

— За то, что дал подержать. За то, что напомнил. Иногда забываешь, зачем вообще держишься. А потом видишь такое — и вспоминаешь.

Кокабиэль молча кивнул. Он закрепил Сору на поясе, чувствуя, как ткань рукояти привычно обвивается вокруг, и развернулся к выходу.

— Удачи тебе, Гефест, — сказал он, не оборачиваясь.

— И тебе, архангел. И тебе.

Выйдя из зала Гефеста, Кокабиэль двинулся дальше. Туннель за кузницей постепенно расширялся, каменные стены сменялись обработанным мрамором, и вскоре он снова вышел на просторные лестницы, которые были снаружи. Гора здесь дышала иначе — ветер, тёплый и порывистый, трепал полы его кимоно, а в воздухе пахло чем-то едким, похожим на запах гари после удара молнии. Снова были огромные красивые виды на Олимпию — долины внизу тонули в предрассветном тумане, далёкие реки блестели серебром, а на горизонте занималась алая полоса зари.

Он поднимался выше и выше. Ступени сменяли друг друга, мрамор был стёрт тысячами ног — божественных, героических, может, даже смертных, что когда-то, в незапамятные времена, пытались достичь вершины. Кокабиэль не считал ступеней. Он просто шёл. Пока вновь не дошёл до чего-то нового.

Это был открытый храм. Не замкнутое помещение, не зал в глубине горы — а именно храм под открытым небом, вырубленный в скале и наполовину заходящий в неё. Огромные колонны из белого мрамора с алыми прожилками ограждали это место от пропасти; они стояли, как безмолвные стражи, и на их поверхности были высечены сцены битв — воины в шлемах, колесницы, мечи, разрубленные тела. В центре, на обширной площадке, выложенной плитами, шла тренировка.

Или, вернее, избиение.

Там, в окружении десятка воинов в позолоченных доспехах, стоял он — очередной бог исполинских размеров. Мужчина с красными, пепельными волосами, которые развивались по ветру и как будто бы горели. Они двигались не как обычные пряди — они вздымались, искрились, оставляли в воздухе едва заметный дымный след. Лицо его было искажено азартом и злобой. Глаза — тёмные, как запёкшаяся кровь, — впивались в его противников. И он дрался. Нет — избивал.

— СЛАБАКИ!!! — взревел он, одним ударом кулака отправляя воина в полёте через всю площадку. Тот врезался в колонну, и мрамор дрогнул. — ВЫ НЕ МОЖЕТЕ ПРЕДОСТАВИТЬ МНЕ НИЧЕГО!!! Я ТРЕБУЮ ПРОТИВНИКА СИЛЬНЕЕ!!!

Ещё один воин попытался атаковать сзади. Бог даже не обернулся — просто отмахнулся локтём, и солдат рухнул, как подкошенный. Остальные пятились, их оружие дрожало в руках. Они понимали: это не тренировка. Это бойня. Их командир, их бог — он не учил их. Он вымещал на них скуку. И тут он увидел Кокабиэля.

Его голова резко повернулась. Тёмные глаза впились в фигуру архангела, стоящего на краю храма. Ветер колыхнул его горящие волосы, и на мгновение показалось, что само пламя ада отразилось в его лице. А потом его губы растянулись в улыбке — широкой, безумной, полной предвкушения.

— А ВОТ И ОН... — протянул он, и его голос, только что гремевший, упал до низкого, зловещего шёпота. Воины, воспользовавшись моментом, отползли к краям площадки.

Кокабиэль понял: сейчас придётся замарать руки. Снова. Он шёл сюда не за этим — но Олимп, казалось, не собирался отпускать его без очередного испытания. Сору на поясе дрогнул, и багровая ткань начала медленно разматываться, обнажая клинок. Бог войны смотрел на него, и в его глазах горел тот самый огонь, который Кокабиэль уже видел однажды — в глазах Хайдзо перед их учебным боем. Огонь абсолютной, беспощадной любви к сражению.

— Арес, — произнёс Кокабиэль негромко, но имя прозвучало в тишине храма как удар колокола. — Бог войны.

— Он самый! — расхохотался Арес, и его смех эхом прокатился между колонн. — А ты, значит, тот самый чужак, о котором шепчутся все на горе? Тот, кто вывел из себя Посейдона? Тот, кто заставил плакать Артемиду? О-о-о, я ждал тебя! Я надеялся, что ты дойдёшь именно до меня!

Он хрустнул шеей. Хрустнул костяшками пальцев — каждый хруст звучал, как треск ломающихся костей.

— Ну, давай. Покажи мне, на что ты способен. А потом я разорву тебя на части и отправлю к Аиду. И поверь — это будет весело!

— Ну раз так, давай сойдёмся, — произнёс Кокабиэль. — Но это может стать для тебя концом.

Он хрустнул костяшками пальцев — раз, другой, третий, — и в этом сухом, отчётливом треске было больше угрозы, чем в любых словах. Сору остался на поясе. Этот бой не требовал клинка. Этот бой требовал плоти против плоти, силы против силы, воли против воли.

Яростная багровая аура выплеснулась из него — не тонким слоем, как раньше, а бушующим, ревущим пламенем, которое взметнулось вокруг его фигуры и окрасило мрамор храма в зловещие багровые тона. Это была не просто демонстрация силы. Это был гнев. Весь гнев, накопленный за эту бесконечную ночь: на Артемиду, которую заставили быть стражем; на Диониса, утонувшего в безразличии; на Посейдона, чья ярость разрушала всё вокруг; на Зевса, который сидел где-то там, наверху, и дёргал за ниточки. И на этот Олимп — весь этот проклятый Олимп, который посмел встать между ним и его другом.

Он был готов. Разрушать и убивать.

Они сшиблись.

Две фигуры — одна, пылающая багровым, вторая, объятая пепельно-красным, — столкнулись в центре храма с грохотом, от которого дрогнули колонны. Они схватили друг друга за руки — буквально, пальцы сомкнулись на запястьях, плечи упёрлись в плечи, — и принялись толкать друг друга, пытаясь перебороть. Чувствовался всплеск силы с обеих сторон: пол под ними треснул, мраморные плиты пошли паутиной разломов, а воздух между ними заискрился, будто сама реальность не выдерживала напряжения.

Они давили друг друга. Мышцы вздувались, жилы на шеях набухали. Арес, выше и массивнее, пытался смять противника грубой силой; Кокабиэль, уступая в весе, компенсировал это техникой — он упирался под правильным углом, распределял нагрузку, не позволяя богу войны использовать всю свою массу. Рукопашный бой — вот чем пахла эта битва. Пот, кровь, разгорячённая плоть.

Удары полетели с обеих сторон.

Арес зарядил по печени — тяжёлый, сокрушительный апперкот, который должен был сложить противника пополам. Кокабиэль принял удар, хекнул, но устоял — и тут же ответил прямым в челюсть. Голова Ареса дёрнулась, с губ сорвалась капля тёмной, почти чёрной крови. Он расхохотал.

Удар в грудь — Кокабиэль вбил кулак в солнечное сплетение бога, и воздух со свистом вышел из лёгких Ареса. Но бог войны не отступил: он схватил архангела за плечо, рванул на себя и влепил коленом в бок. Кокабиэль охнул, но ноги удержал. Его локоть обрушился на висок Ареса — звон, скула треснула.

Они обменивались ударами, били друг друга беспощадно, да так, что почти что кости хрустели. Хруст ломающихся рёбер, хруст разбиваемых костяшек, хруст выбиваемых суставов — всё это сливалось в жуткую симфонию боя. Арес хохотал во всю глотку — громко, заливисто, с той особенной, безумной радостью, которая доступна лишь тем, кто нашёл в сражении своё истинное призвание.

Кокабиэль же злобно выпускал пар. Для него это была не игра, не развлечение. Это была лишь очередная ступень к вершине Олимпа. Он бил, не думая. Бил со всей силы. Бил злобно — так, как бил когда-то на тренировках с Хайдзо, когда учитель доводил его до исступления и заставлял драться, даже когда тело уже отказывалось двигаться. Каждый удар приближал его к цели. Каждый удар был шагом наверх.

Арес же — Арес бил с азартом. С игрой. Ему нравилась эта битва. Его глаза горели, горящие волосы развевались, и каждый раз, когда Кокабиэль попадал по нему, бог войны лишь смеялся громче.

— А ты не такой простой, каким я думал! — прохохотал он, уклоняясь от очередного удара и отвечая сокрушительным хуком справа. Кулак врезался в скулу Кокабиэля, и архангел отшатнулся, но устоял, сплюнул кровь на мрамор и снова встал в стойку. — Взгляни же на себя! Вот она, настоящая жилка воина!

Арес раскинул руки, будто обнимая саму битву.

— Ты — истинный боец! — прокричал он, и его голос эхом разнёсся по храму. — Давай же, ударь меня со всей своей силы! Покажи, на что ты способен! Покажи мне свою ярость!

Кокабиэль вытер кровь с разбитой губы. Внутри него, там, где жила пустота, что-то дрогнуло — не гнев, не боль, а холодное, абсолютное спокойствие. Та самая пустота, которую выжег Хайдзо. Она собиралась в остриё, как собирается вода в воронку перед тем, как обрушиться вниз.

— Хочешь со всей? — переспросил он тихо, и в его голосе не было угрозы. Только констатация факта. — Хорошо. Будет тебе со всей.

Он сжал кулак — так, что побелели костяшки, так, что ногти впились в ладонь до крови. И шагнул вперёд.

— Чёртов бог!

Каждая мышца Кокабиэля была на взводе. Он ощущал их все разом — от напряжённых, как стальные тросы, сухожилий на предплечьях до каменных желваков на плечах; от пресса, ставшего единой плитой, до икр, готовых толкнуть тело вперёд с сокрушительной силой. Тело больше не было просто телом — оно стало оружием. Самым простым и самым древним. Кулаком, который мог сотрясать горы.

Напряжение достигло высшего уровня. Воздух вокруг него, казалось, замер — даже ветер, вечный спутник этих высот, стих, словно в ожидании. Тело Кокабиэля буквально тряслось — не от слабости, не от страха, а от переполнявшей его силы, которая искала выход. Мышцы вибрировали, как туго натянутые струны, готовые порваться в любой момент. И земля под ногами... она слегка дрожала. Мраморные плиты, выдержавшие века, сейчас отзывались на присутствие архангела, как будто бы чувствовали: сила переполняла его, и эта сила была больше, чем он сам.

Аура спряталась. Багровое пламя, что бушевало вокруг него ещё минуту назад, втянулось внутрь — не исчезло, не погасло, а впиталось в тело. Напитало его самим собой. Теперь аура была внутри. Она текла по венам вместе с кровью, пульсировала в такт сердцу, пропитывала каждую клетку. И давала неописуемую мощь — ту, что не выплёскивается наружу эффектным сиянием, а концентрируется в одной-единственной точке. В кулаке. В ударе. В моменте.

Он посмотрел на Ареса — а тот на него.

И всё стало сразу понятно. Без слов, без угроз, без криков. Два воина смотрели друг на друга сквозь пространство храма, и в этом взгляде было всё: понимание, уважение, признание. Этот удар — Арес примет. Полностью. Без защиты. Без уклонения. Так, как принимают дар равного.

Шаг. Один. Кокабиэль сделал его, и мрамор под ногой треснул. Два. Второй шаг — земля прогнулась, словно принимая тяжесть, большую, чем могла выдержать. Три. Третий шаг — воздух расступился, и на мгновение в храме воцарилась абсолютная тишина. Замах. Кулак отведён назад, мышцы скручены до предела, весь корпус — как сжатая пружина. Тело архангела в этот миг было совершенным механизмом разрушения.

Удар.

Олимп содрогнулся. Не фигурально — буквально. Гора, стоявшая здесь от начала времён, дрогнула до самого основания. Скалы треснули — глубокие, рваные разломы побежали по мраморным плитам, по колоннам, по сводам храма. Пошёл трещинами и швами сам камень, из которого был высечен этот чёртов Олимп. Где-то внизу, в долинах, люди, наверное, проснулись от подземного гула.

Кулак Кокабиэля впечатался в грудную клетку Ареса — не в доспех, не в защиту, а прямо в плоть. Рёбра под костяшками хрустнули. Воздух со свистом вырвался из лёгких бога. Кровь брызнула изо рта — тёмная, почти чёрная в предрассветном сумраке. Арес схаркнул ею, и багровые капли упали на белый мрамор, прожигая его, как кислота.

Он отшатнулся. На шаг. Всего на шаг. Ноги его, подобные колоннам, удержали равновесие, хоть и дрогнули. Грудная клетка вздымалась тяжело, вмятина от удара уже наливалась багровым, но бог войны стоял.

Секунда. Две.

Арес сплюнул остатки крови изо рта. Провёл тыльной стороной ладони по губам, размазывая красное. И поднял глаза на Кокабиэля.

— Вот это удар! — прорычал он, и голос его, хоть и севший после удара в грудь, был полон восторга. — Вот это я понимаю! Не то что эти жалкие слизняки! — он махнул рукой в сторону воинов, что всё ещё жались к краям площадки.

Он выпрямился, хрустнул шеей, расправил плечи. Пепельно-красные волосы взметнулись, как пламя, подхваченное ветром. Глаза — тёмные, налитые кровью — впились в Кокабиэля с новой, ещё более безумной радостью.

— А теперь мы будем биться по-настоящему! — взревел он. — Хватит этого детского лепета! ВПЕРЁД!

И снова бросился в атаку. Но теперь — иначе. Не проверяя, не играя, не тестируя противника на прочность. Теперь он шёл в бой с той же самоотдачей, с какой Кокабиэль только что нанёс свой удар. Как равный против равного. Как бог войны против архангела.

Бой перетёк в кровавое побоище.

Это больше не было схваткой двух воинов — это была бойня, в которой каждый удар стирал грань между победителем и побеждённым. Удары сдирали кожу — не просто разбивали, не просто оставляли синяки, а срывали плоть с костей, как наждак. Кулак Кокабиэля впечатался в скулу Ареса, и кожа на костяшках лопнула, обнажая белое; кулак Ареса обрушился на рёбра архангела, и там, где он прошёл, осталась рваная ссадина, из которой тут же хлынула кровь. Кости хрустели — то пальцы, то рёбра, то челюсть. И каждый хруст эхом отдавался в тишине храма, как сухой треск ломающихся сучьев в мёртвом лесу.

Они обменивались ударами. Сотнями. Было уже не разобрать, кто бьёт первым, кто отвечает, — они слились в один бесконечный, яростный вихрь. Мрамор под ногами крошился, колонны дрожали, барельефы, высеченные веками, осыпа́лись каменной крошкой. Олимп трясся перед их силой — не фигурально, а взаправду. Даже Зевс там, наверху, в своём тронном зале, наверняка чувствовал это. Чувствовал, как гора, его твердыня, его символ вечной власти, сотрясается под ударами двух существ, которым больше нечего терять.

Под ними образовывались лужи крови. Не капли, не брызги, а именно лужи — тёмные, блестящие в предрассветном сумраке, они растекались по мраморным плитам, смешиваясь друг с другом. Кровь Ареса — густая, почти чёрная, пахнущая гарью и железом; кровь Кокабиэля — алая, с золотистым отливом, — сливались в одну, и уже нельзя было понять, где чья. Они истекали буквально. На бешеных скоростях. Из-за того, что каждая мышца была на пределе, сердце работало как паровой молот, гоня кровь по сосудам с такой силой, что любая рана — даже самая маленькая царапина — становилась фонтаном.

Кровь хлестала отовсюду. Из рассечённой брови — струйкой в глаз, заливая зрение алым. Из разбитого носа — потоком, текущим по губам и подбородку. Из лопнувших капилляров на щеках и висках — мелкими каплями, выступившими, как пот. Каждая ссадина, каждый порез выплёвывал кровь в бешеных количествах — тела обоих бойцов работали на пределе, и любое нарушение целостности плоти превращалось в кровотечение, которое не успевало сворачиваться.

Плоть сдиралась с мышц. Удар Кокабиэля по плечу Ареса сорвал кусок дельтовидной мышцы, обнажив красное, блестящее мясо под ним. Удар Ареса по предплечью архангела оставил глубокую борозду, из которой торчали разорванные волокна. Кости ломались — треск, ещё треск, и вот уже мизинец на левой руке Кокабиэля висит под неестественным углом, а у Ареса хрустнула ключица и теперь торчит бугром под кожей. 

Но их сдерживали мышцы — те самые, что были натренированы годами и веками, держали их на плаву, не давая телам рассыпаться. Мышцы служили бронёй, когда кожа уже не справлялась; мышцы держали кости, когда те уже ломались; мышцы продолжали двигать конечностями, даже когда сами были изорваны в клочья.

Удар за ударом. Они теряли силы. По их лицам было видно, что они изнуряют друг друга — да так, что могут погибнуть. Глаза обоих, ещё недавно горевшие — одни багровым, другие золотым, — теперь тускнели, залитые кровью и пóтом. Зрачки расширялись, дыхание становилось рваным, хриплым. Каждый вдох давался с трудом, каждый выдох вырывался с кашлем и новыми брызгами крови.

Волосы обоих окрасились в кроваво-красный цвет. Белоснежные пряди Кокабиэля стали алыми, слиплись, потяжелели; пепельно-красные волосы Ареса потемнели, пропитавшись влагой, и теперь больше не горели — дымились, шипели, как угли, залитые водой. Лица были покрыты струйками крови — она текла по лбу, по щекам, по шее, заливаясь за ворот и смешиваясь с потом. Костяшки кулаков были содраны до основания, до костей — белые фаланги пальцев торчали наружу сквозь размозжённую плоть, но они всё равно продолжали сжиматься в кулаки. Потому что остановиться — значило умереть.

И в итоге всё сошлось на одном-единственном ударе.

Они оба замахнулись одновременно. Оба вложили в этот удар всё, что у них осталось: остатки сил, остатки ярости, остатки воли. Их кулаки, разбитые до костей, сошлись в воздухе — кость в кость, плоть в плоть. Удар сотряс храм до основания. Эхо прокатилось по горе, по долинам, по самому небу.

А потом наступила тишина. Такая глубокая, такая звенящая, что было слышно, как капает кровь с разбитых костяшек на мрамор. Два воина стояли друг напротив друга — шатаясь, истекая кровью, едва дыша, — но ни один не упал.

Обагрённый пол кровью отражал их отражение.

Мрамор, ещё недавно белый с алыми прожилками, теперь стал зеркалом из багрянца. Лужи крови — их общей, смешанной, неразделённой — разлились по плитам так широко, что в них, как в тёмном стекле, отражались две фигуры. Два воина стояли перед собой. Измученные. Едва живые. Они смотрели друг на друга, и в кровавом зеркале под ногами их отражения казались призраками — тенями тех, кто начал этот бой вечность назад.

Арес улыбнулся. Разбитые губы треснули ещё сильнее, и по подбородку потекла свежая струйка крови, но он улыбался — не безумно, не азартно, а как-то… умиротворённо.

— Так вот… каково… встретить достойного, — проговорил он, и слова давались ему с трудом. Грудная клетка ходила ходуном, каждый вдох вырывался с присвистом. 

Он закашлялся кровью — тёмной, почти чёрной, что говорило о внутреннем кровотечении, — сплюнул на пол и снова усмехнулся. — Я почти забыл это чувство.

— Да, — ответил Кокабиэль. Голос его был хриплым, тихим, безжизненным. Полумёртвый архангел стоял, покачиваясь, как дерево под штормовым ветром. — Вот каково это.

Он посмотрел на свои руки — точнее, на то, что от них осталось. Костяшки, содранные до костей; пальцы, из которых два точно были сломаны; мышцы предплечий, изорванные и кровоточащие. Потом перевёл взгляд на Ареса — такого же израненного, такого же измотанного.

— Доволен? Получил, что хотел? — спросил он. В его голосе не было ни насмешки, ни упрёка. Только усталость.

Арес посмотрел на него. Глаза — тёмные, налитые кровью, почти заплывшие от гематом — всё ещё горели, но теперь это был не огонь битвы. Это был огонь удовлетворения.

— Да, — выдохнул он. — Это… то, что я хотел. Вот… истинное счастье для бога войны.

Он припал на одно колено. Тяжесть от полученных ран больше не могла не давать о себе знать — тело, истерзанное до предела, отказывалось держать его. Мышцы, те самые, что ещё недавно были бронёй, теперь свисали лохмотьями. Кожа была содрана с плеч, с груди, с кулаков. Кости раздроблены — в нескольких местах осколки, наверное, проткнули внутренние органы. Куча крови вылита из тел. Слишком много. Даже для бога. Даже для архангела.

Они упали. Оба. Почти одновременно — две фигуры, только что стоявшие друг напротив друга в кровавом зеркале, рухнули на мрамор. Арес — на спину, раскинув руки, глядя в светлеющее небо над храмом. Кокабиэль — на бок, поджав ноги к груди, потому что тело уже не слушалось и сворачивалось в позу эмбриона само.

— Я и не знал… — прохрипел Арес, глядя в небо. Голос его затихал, становился тише с каждым словом. — Что можно… настолько сильно… довести себя до смерти.

— Можно, — ответил Кокабиэль. Его губы едва шевелились. — Ещё как.

— Мы… умрём? — спросил бог войны. В его голосе не было страха. Только любопытство. Словно он спрашивал о погоде.

Кокабиэль не ответил. Он смотрел в кровавое отражение на мраморе, и в этом отражении два измученных существа лежали рядом — враги, ставшие равными. Где-то наверху, на вершине горы, ждал Вельзи. Где-то там же сидел Зевс. А здесь, на холодном мраморе, истекали кровью бог войны и архангел. И никто из них не знал, увидят ли они следующий рассвет.

Статуи богов, что стояли в этом зале, смотрели на них холодными взглядами. Они возвышались вдоль стен — мраморные изваяния олимпийцев в полный рост, с идеально высеченными лицами и пустыми, незрячими глазами. Лишь только они не пострадали во время этого боя. Возможно, это из-за того, что их защищала божественная защита — та самая, что оберегала обитель Зевса от разрушения. Или из-за того, что они просто не попали под удар: битва, при всей своей ярости, каким-то чудом обошла их стороной. Но они просто смотрели. Холодно. Тяжело. Их каменные глаза, казалось, следили за двумя израненными фигурами, распростёртыми на мраморном полу в лужах собственной крови.

А в центре стояли три.

Зевс. Посейдон. И Аид.

Верховная троица Олимпа — три брата, разделившие между собой мир. Статуя Зевса — величественная, с поднятой десницей, сжимающей мраморную молнию. Статуя Посейдона — грозная, с трезубцем, устремлённым в небо. Но Аид привлекал больше всех. Его изваяние было ниже остальных двух — не потому, что он был менее значим, а потому, что он, казалось, намеренно уходил в тень. Холод, источаемый этой статуей, был неописуем — не физический, а ментальный. Такой холод чувствуешь не кожей, а где-то в глубине души, там, где гнездится древний, первобытный страх перед тем, что ждёт по ту сторону.

Он смотрел так, будто звал к себе. Мраморные глаза Аида, глубоко посаженные, с тяжёлыми веками, не были пустыми, как у остальных. В них читалось что-то иное. Понимание. Принятие. Словно он знал, что все дороги рано или поздно ведут к нему. Мёртвые для него — родные. И эти двое, истекающие кровью на холодном мраморе, уже стояли на его пороге.

Внезапно в ладони статуи меркнула искра.

Маленькая, едва заметная — как уголёк, выпавший из костра. Она замерцала в каменной горсти, пульсируя, и вдруг разгорелась. Зажёгся фиолетовый пламень — не яркий, не обжигающий, а призрачный, холодный, как свет далёких звёзд. Он перетёк с ладони на запястье, с запястья на предплечье, и вскоре вся статуя охватилась фиолетовым огнём. Мрамор задрожал. По поверхности изваяния побежали тонкие, как паутинки, трещины — не разрушения, а освобождения. Словно каменная скорлупа трескалась, выпуская наружу то, что скрывалось внутри.

И статуя ожила.

— Я посмотрю, вы весело провели время, — произнёс голос. Тихий, вкрадчивый, с лёгкой хрипотцой — он не гремел, как у Посейдона, не хохотал, как у Ареса, а проникал прямо в голову, минуя уши. — Бог и архангел. Два воина, равных по силе. Сошлись в равном бою.

Аид сделал шаг вперёд — первый шаг за границу пьедестала, на котором стоял веками. Фиолетовое пламя всё ещё плясало на его плечах, но уже угасало, оставляя после себя не мрамор, а живую плоть. Чёрные одежды — простые, без украшений, без золота и бархата, — ниспадали до пола. Кожа была бледной, почти серой, как у того, кто редко видит солнце. Глаза — глубокие, тёмные, с фиолетовыми искрами в глубине — смотрели на двух израненных бойцов с выражением, которое нельзя было назвать ни презрением, ни сочувствием. Скорее — холодным, оценивающим вниманием.

— И что же в результате? — продолжил он, медленно обходя кровавую лужу, в которой лежали Арес и Кокабиэль. — Вы оба валяетесь в лужах собственной крови. Постепенно испуская последние вздохи.

Он остановился. Посмотрел на Ареса — тот тяжело, с хрипом дышал, глядя в небо и не реагируя на присутствие дяди. Потом перевёл взгляд на Кокабиэля. Их глаза встретились — золотые, залитые кровью, и фиолетовые, холодные, как сама смерть.

— Боитесь? — спросил Аид, и в его голосе впервые прорезалось что-то, похожее на эмоцию. Любопытство? Или, может быть, тень сочувствия?

Он не дал ответить.

— Как жаль, что я не могу пустить эту ситуацию на самотёк.

Он опустился на одно колено между ними — прямо в лужу крови, но его чёрные одежды даже не намокли. Поднял руку — бледную, с длинными пальцами, — и над ладонью зажёгся тот же фиолетовый, призрачный огонь.

— Смерть не дискриминирует, — произнёс он тихо. — Но сегодня, похоже, у меня нет выбора. Вас обоих ещё рано. По крайней мере… так говорят сверху.

Кокабиэль смотрел на Аида сквозь кровавую пелену, застилавшую глаза. Сознание то уплывало, то возвращалось — короткими, рваными вспышками, как пламя свечи на ветру. Где-то рядом хрипел Арес, всё ещё живой, всё ещё цепляющийся за этот мир. А над ними возвышался бог мёртвых — фигура в чёрном, с фиолетовым огнём в ладони.

— Почему? — голос Кокабиэля прозвучал едва слышно, но Аид услышал. — Ты… помогаешь?

Бог смерти чуть склонил голову. На его бледном лице промелькнуло нечто, отдалённо похожее на усмешку.

— Лишь один бог может мне приказать, — ответил он. Голос его был тихим, как шелест погребального савана. — И он не из пантеона Олимпа.

Фиолетовое пламя в его ладони дрогнуло, и в его отблесках Кокабиэль увидел знакомый образ. Тот, что остался далеко позади — в Стране Кровавого Контракта, в додзё, на поле, где он когда-то победил своего учителя.

— Я — один из вестников смерти первородного Хайдзо, — продолжил Аид. — Один из его шинигами.

Слово повисло в воздухе — незнакомое, чужое, но в нём чувствовалась сила. Древняя. Настоящая.

— И номинально, — добавил он с едва заметной тенью иронии, — я являюсь и богом Олимпа. Такая вот двойная служба.

Он опустил ладонь ниже, и фиолетовый огонь замерцал над грудью Кокабиэля.

— Я здесь по его заданию. Он сказал — поддержать тебя, если того потребует ситуация. — Аид обвёл взглядом залитый кровью храм, разрушенные колонны, треснувший мрамор и два изломанных тела. — Ситуация, я полагаю, того потребовала.

Он выпрямился и смерил архангела долгим, оценивающим взглядом.

— Я помогу. Но немного. Я — бог смерти. Я не могу даровать тебе жизнь. Но раны твои я затяну. Лишь номинально. — Он поднял руку, и огонь перетёк на пальцы. — Помогу тебе встать на ноги. Сращу плоть — но не вылечу. Склею кости — но не сращу их.

Аид замолчал. В его тёмных глазах с фиолетовыми искрами мелькнуло нечто похожее на предупреждение.

— Будет больно. Тяжко. Но зато — жить будешь.

Он чуть наклонил голову, и тень, упавшая на его лицо, сделала его почти человечным.

— Думаю, понятно объясняю. Я не часто общаюсь… с живыми. Чаще с душами.

Он выпрямился и вдруг повернулся к Аресу. Бог войны всё ещё лежал на спине, раскинув руки, и тяжело, с присвистом дышал. Его пепельные волосы больше не горели — они потухли, слиплись от крови и теперь лежали на мраморе, как мёртвые водоросли.

— А ты, Арес? — голос Аида стал жёстче, в нём прорезалась та особая, родственная интонация, с какой старшие отчитывают младших. — Полный идиот. Схлестнуться так, что ты стоишь на пороге смерти? Было необдуманно и глупо.

Он вздохнул — тихо, почти незаметно.

— Но такова твоя воля. Тебе тоже помогу. Но позже. Сначала — он.

Аид снова повернулся к Кокабиэлю. Фиолетовое пламя в его ладони разгорелось ярче, отбрасывая призрачные тени на израненное лицо архангела.

— Готов ли ты, архангел?

— Да, готов, — прохрипел Кокабиэль. Слова вырвались с трудом, вместе с новым сгустком крови, который он сплюнул на мрамор.

— Тогда приступим, — ответил Аид. — Нечего тянуть. А то из тебя вся душа утечёт.

Пламя вспыхнуло в его руке с небывалой мощью. Фиолетовый огонь взметнулся вверх, разгоняя предрассветный сумрак, и по храму прокатилась волна давления — не физического, а того, что ощущается где-то в глубине груди. Так давит на душу близость смерти. Так давит сама Бездна, о которой рассказывал К.

— Будет больно, — предупредил Аид, и в его голосе не было ни угрозы, ни сочувствия. Только констатация факта. — И очень.

— Приступим, — выдохнул Кокабиэль, сжимая зубы.

Огонь в ладони бога смерти сформировался в шар — плотный, пульсирующий, переливающийся оттенками фиолетового и чёрного. Аид разжал пальцы. И шар упал на Кокабиэля.

Тело архангела охватило пламя. Не обожгло — именно охватило, проникло под кожу, в мышцы, в кости. Оно жгло, выжигало боль — но делало это через ещё большую боль. Как будто каждая клетка его тела одновременно закричала. Кокабиэль взвыл.

Это был не крик — вой. Протяжный, надрывный, почти звериный. Он вырвался откуда-то из самой глубины, из того места, которое Хайдзо выжег до пустоты, — но даже пустота сейчас горела. Боль была неописуема. Настолько, насколько только возможно. Больнее, чем когда он вырывал собственное сердце на поле трупов. Больнее, чем когда Хайдзо ломал ему рёбра бамбуковой палкой. Больнее, чем любая рана, полученная в битвах. Ему было адски больно.

Но кости возвращались в исходную форму. Он чувствовал это сквозь агонию: осколки фаланг, раздробленные суставы, треснувшие рёбра — всё это медленно, неохотно, с хрустом и скрежетом вставало на свои места. Подстягивалась кожа — лоскуты, висевшие клочьями, натягивались, соединялись краями, срастались. Лохмотья мышц стягивались, обретая прежнюю форму. Было больно до изнеможения, до темноты в глазах, до той грани, за которой сознание уже готово отключиться, — но нужно было терпеть.

Он дёргался в конвульсиях. Тело выгибалось дугой, пальцы скребли мрамор, оставляя на нём кровавые полосы. Из горла вырывались хрипы, стоны, обрывки слов — он сам не понимал, что говорит. Аид стоял над ним, неподвижный, как статуя, которой он был ещё несколько минут назад. 

Фиолетовое пламя плясало в его глазах, отражая мучения архангела. Он не отводил взгляда. Так смотрят на неизбежное.

Оставалось только выдержать эту пытку. Которая спасает его жизнь.

В итоге — тишина. Пламя погасло так же внезапно, как и появилось. Кокабиэль лежал на мраморе, тяжело дыша, и пар поднимался от его тела в холодном утреннем воздухе. Он был как новый — и одновременно как глубоко изношенный. Помученный. Побитый. Шрамы остались, ссадины остались, кровоподтёки никуда не делись. Но он хотя бы не был при смерти.

Внутренние кровотечения остались — он чувствовал их по тому, как тяжело дышится, как что-то булькает в груди при каждом вдохе. Кости больше не ходили ходуном, не скрежетали обломками, но были хрупкими, словно пересохшее дерево. Плоть больше не разъезжалась, но держалась на честном слове. Он мог встать. Еле-еле. С трудом поднявшись, он опёрся на дрожащие руки, потом на колени, потом выпрямился в полный рост. Мир вокруг качнулся, поплыл, но устоял.

Он взглянул на Аида. Бог смерти стоял перед ним — бледный, неподвижный, с фиолетовыми искрами в глубине тёмных глаз.

— Спасибо, — прохрипел Кокабиэль.

Аид чуть наклонил голову — не кивок, а скорее знак того, что услышал.

— Не благодари. Я лишь выполнил приказ. Арес! — он повернулся к богу войны, всё ещё лежащему на полу. — Теперь твоя очередь, идиот. Пора и тебе ответить за свою глупость.