Осколок Эдема
Сталь Этьена

Сталь Этьена

Осколок Эдема Том 1.0 Глава 9.0

Внезапно, беззвучно и окончательно, Орион рухнул на спину. Не с грохотом, а с глухим, мягким стуком, словно мешок с песком. Его тело обмякло, голова безвольно откинулась, глаза закатились, оставив лишь узкие полоски белков. Всё то дикое, лиловое сияние, что плясало вокруг него, схлопнулось в один миг, оставив после себя лишь потухший камень на пьедестале и это безжизненное тело на полу. Просто отключился. Как перегоревший предохранитель.

Тишина после падения Ориона оказалась гуще и тяжелее, чем все предыдущие грохоты и взрывы. Она впитала в себя звук его тела, ударившегося о пол — не громко, а с каким-то приглушённым, влажным стуком, от которого по коже пробежали мурашки. Воздух в «Улье», и без того спёртый, теперь казался вымершим, выхолощенным, будто сама жизнь отсюда ушла вместе с тем лиловым безумием, что только что клубилось вокруг него. Только запах остался — остывшего металла, озона и чего-то сладковатого, приторного, напоминающего горелую проводку.

Я стоял, не в силах оторвать взгляд от его распластанной на холодном полу фигуры. Дышал через раз, чувствуя, как каждое движение грудной клетки отзывается тупой, раскалённой болью в ребрах. Чёрт. Ещё вчера мы с ним лупили друг друга по мордам в тренировочном зале, а сейчас он лежит, как тряпка, а я… а я следующая на очереди в этом проклятом конвейере. Ладони сжались в кулаки так, что ногти впились в кожу.

— Драма-клуб открыт? Или просто решил полюбоваться на искусство? — раздался сзади хриплый, пропитанный вечным раздражением голос Громова.

Я обернулся, не скрывая гримасы. Старый инженер стоял, скрестив руки на своей мощной груди, и смотрел на меня с тем выражением, будто я только что испачкал его любивый верстак.

— А у тебя, старик, кроме едких комментариев, есть что-то полезное? — выдохнул я, смахивая с лица капли холодного пота. — Или твоя работа — подливать масла в этот кошмар?

Он фыркнул, и его взгляд скользнул по лежащему Ориону, потом по Ане, застывшей у стены с какой-то новой, слишком идеальной винтовкой в руках, потом вернулся ко мне.

— Моя работа — следить, чтобы вы, щенки, не разнесли это место к чёртовой матери, пока играете в героев. — Он мотнул головой в сторону пьедесталов. — Его игра закончилась. Твоя — начинается. Или ты думаешь, твоя физиономия слишком красива, чтобы рисковать?

В углу Шиничиро, бледный и потерянный, беспомощно теребил свой планшет. Он смотрел на Ориона, потом на меня, и в его глазах читалась какая-то дурацкая, неукротимая жажда что-то понять, разобрать, зафиксировать.

— Этьен, может… может, не надо? — тихо пропищал он. — Посмотри на него… Может, есть другой способ?

— Другой способ? — я не сдержал короткого, хриплого смешка. — Слушай, гений, видишь ту дверь? — я ткнул пальцем в выход. — Предлагаю тебе ею воспользоваться. Сбеги. Пока не поздно. Потом напишешь диссертацию о том, как мы все тут благополучно сдохли.

Он сморщился, точно я его ударил, но не ушёл. Упрямый чертенок.

Именно тогда Аня оторвалась от стены. Её движение было каким-то… другим. Слишком плавным, слишком выверенным, будто её конечности двигались по невидимым направляющим. Она прошла мимо, не глядя ни на Ориона, ни на нас, и её алые глаза, обычно такие живые и насмешливые, сейчас были пусты, как выгоревшее небо.

— Хватит болтать, — сказала она, и её голос был ровным, без единой трещинки. — Ты только злишься, потому что боишься. Мы все боимся. Но стоять здесь — не вариант.

Я сжал зубы. Она всегда умела бить в самое больное.

— А ты, значит, не боишься? — бросил я, чувствуя, как злость закипает где-то глубоко. — С этой своей новой игрушкой? Выглядишь так, будто тебя подменили.

Она медленно повернула голову, и её взгляд на секунду остановился на мне. В нём не было ни злости, ни обиды. Лишь холодная, безразличная ясность.

— Меня не подменили. Мне просто перестали врать. — Она кивнула на пьедестал с тёмно-синим камнем. — Иди. Или останься здесь и сгний, как он. Выбор за твой.

Эти слова, произнесённые с ледяным спокойствием, подействовали сильнее любой истерики. Они были приговором. Окончательным и обжалованию не подлежащим.

Я посмотрел на Ориона. На его безжизненное тело. На Шиничиро, который смотрел на меня с немым ужасом. На Громова, чьё лицо было каменной маской. На Аню, которая уже отвернулась, снова уставившись в пустоту.

Край пьедестала впивался в ладонь. Я оттолкнулся от него, чувствуя, как ноги стали ватными. Страх был холодным и липким, как смола. Но под ним клокотало что-то другое — знакомая, едкая ярость. Ярость на всех них. На этот цирк. На себя самого. За то, что опять оказался в ситуации, где нет хорошего выхода.

— Ладно, блядь, — прошипел я, больше самому себе. — Ладно.

Я сделал шаг. Потом другой. Пол под ногами казался зыбким. Воздух вокруг пьедестала с тёмно-синим камнем сгустился, стал вязким, сопротивляясь движению. Камень пульсировал лениво, словно спал, но в этой лени чувствовалась какая-то хищная, выжидающая мощь.

«Ну что, ублюдок, — мысленно бросил я в эту пульсирующую тьму. — Показывай своё шоу. Надеюсь, оно хоть будет поинтереснее, чем этот унылый пиздец вокруг».

Я протянул руку. Пальцы дрожали. Я с силой сжал их, заставив замолчать.

И прижал ладонь к ледяной, матовой поверхности.

Холод ударил не по коже, а прямиком в кость, пронзил её насквозь и ушёл глубже, в самое нутро, выжигая всё на своём пути. Это был не мороз, а температура абсолютного нуля, холод небытия. Мир вокруг — бледные лица, металлические стены, бездыханное тело Ориона — всё это поплыло, закрутилось и схлопнулось в одну точку, поглощённую нарастающим, оглушительным гулом, который рождался не снаружи, а прямо внутри моего черепа.

Холод отступил так же внезапно, как и навалился, сменившись сухим, тёплым воздухом, пахнущим старым деревом, дорогим коньяком и едва уловимым ароматом дорогих сигар. Запах был до тошноты знакомым. Я стоял в кабинете отца. Не в воспоминании, не в картинке — я был здесь. Пылинки танцевали в луче света, падавшем из-за тяжёлых портьер. Всё было на своих местах: массивный письменный стол красного дерева, позолоченные часы с тикающим маятником, портрет сурового прадеда в генеральской форме.

И они были здесь. Отец. Сидел в своём кресле, откинувшись назад, его пальцы с привычной, небрежной грацией обхватывали бокал с коньяком. А напротив, в кресле для гостей, — мужчина в форме высшего командования ISUAF. Генерал Штраус, один из «серых кардиналов» Союзного Командования.

— ...следовательно, его нестандартный профиль мы рассматриваем не как проблему, а как стратегический актив, — говорил Штраус, его голос был ровным, почти монотонным, как у человека, давно привыкшего решать судьбы других за чашкой кофе.

Отец сделал небольшой глоток, поставил бокал, его взгляд был холодным и ясным.

— Я всегда считал, что бунтарский дух, если его правильно канализировать, — это ресурс, Карл. Не недостаток. Его побег из дому, его... демонстративное пренебрежение условностями в Академии — всё это формирует идеальный нарратив.

Моё сердце, которого, казалось, уже не существует, судорожно ёкнуло где-то в горле. «Побег из дому». Они говорили обо мне. Так, будто обсуждали смету на строительство нового флигеля.

— Герой-одиночка из высших кругов, — кивнул Штраус, и в уголках его глаз собрались мелкие морщинки — подобие улыбки. — Презирающий собственную привилегию, чтобы сражаться за общее дело. Это мощный образ. Публика это обожает. А его... скажем так, склонность к агрессии и неподчинению... на поле боя это можно преподнести как доблесть. Как несгибаемую волю.

— Именно, — отец провёл рукой по идеально гладкой поверхности стола. — Мы создадим ему соответствующий имидж. Контролируемые утечки в прессу. Подвиги, соответствующие нарративу. Даже его гипотетическая смерть... — он сделал паузу, давая словам повиснуть в воздухе, — ...будет представлена с максимальной выгодой. Мученик. Очередной жертвенный агнец на алтаре победы.

Во рту у меня стало сухо и горько. Я смотрел на его лицо — спокойное, уверенное, лишённое каких-либо эмоций, кроме лёгкой деловой заинтересованности. Не было ни капли отцовской тревоги. Ни тени сомнения. Я был для него... «нарративом». «Стратегическим активом». Разменной монетой в его большой игре.

Вся моя жизнь. Весь мой бунт против этой удушающей, фальшивой жизни в золотой клетке... всё это было не моим. Это был их сценарий. Они не просто позволили мне уйти. Они меня направили. Подтолкнули. Рассчитали траекторию моего падения так, чтобы я приземлился именно здесь, в Академии, чтобы стать идеальным винтиком в их пропагандистской машине.

Ярость. Она поднялась из самого желудка, горячая, чёрная, слепая. Она была такой сильной, что я почувствовал её физически — сжавшиеся кулаки, дрожь в коленях. Я хотел закричать. Схватить со стола тяжёлый пресс-папье и размозжить им этот спокойный, самодовольный лоб.

«Вот она. Правда, которую ты так искал.»

Голос прозвучал не снаружи. Он родился в самой глубине моего черепа, тихий, безжизненный и невероятно древний. Он был похож на скрип вековых камней.

«Горькая. Грязная. Но настоящая. Твоя семья бросила тебя, в тебе нет ценности, ты никому не нужен - именно эти мысли вызывают в тебе закипающее возмущение и злость. Твой бунт, твоя ярость, твоё презрение — всё это было учтено, взвешено и использовано. Ты никогда не был свободен.»

Кабинет начал таять. Края мебели поплыли, голоса отца и Штрауса исказились, превратились в потусторонний гул, а затем и вовсе смолкли. Свет померк, цвета сползли, как старая краска. И всё исчезло.

Не сменилось другим местом. Просто... исчезло.

Я остался в абсолютной пустоте. Не в темноте. Пустота — это было не отсутствие света, а отсутствие всего. Не было пола под ногами, но я не падал. Не было воздуха, но я дышал. Не было звука. Ни единого. Я поднял руку перед лицом — и не увидел её. Я крикнул — и не услышал ни собственного голоса, ни эха. Я попытался ущипнуть себя — и почувствовал тупой, далёкий сигнал боли, но на коже не осталось ни следа, потому что самой кожи, самой руки, похоже, не существовало.

Это было не одиночество. Это было не-бытие.

Я был сознанием, подвешенным в ничто. Окончательно и бесповоротно не существующим ни для кого. Даже для самого себя.

«Ты всегда хотел избавиться от лицемерия?» — тот же Голос нарушил безмолвие, но теперь он звучал иначе — не как обвинитель, а как... констатация. «Я дарю тебе совершенную чистоту. Никаких привязанностей. Никаких разочарований. Никаких марионеточных нитей. Ты — единственная реальность в этом мире. Всё остальное — иллюзия, которая тебя использовала.»

И в этой абсолютной тишине, в этом вакууме, его слова казались не искушением, а единственной истиной. Зачем возвращаться? К чему? К тому, чтобы снова быть инструментом в чужих руках? Чтобы снова чувствовать эту ярость от осознания собственной ничтожности? Здесь не было ни ярости, ни боли. Здесь был... покой. Пустой, мёртвый, бесконечный покой.

«Им всё равно, есть ты или нет. Они просто используют тень, которую ты отбрасывал. Здесь ты свободен от этого. Прими этот дар. Стань богом своего пустого мира. Отдай мне свое тело, тебе ведь всё равно что будет? Ведь правда?»

«Всё равно». Это была моя броня. Мой ответ на всё. На фальшивые улыбки семьи, на требования инструкторов, на тупую дисциплину. Мне было всё равно. Но здесь, в этой пустоте, это «всё равно» обрело новый, чудовищный смысл. Оно означало согласие на вечное забвение. На исчезновение.

И вдруг, сквозь нарастающее, ледяное принятие этой гибельной идеи — сквозь готовность просто исчезнуть, перестать быть чьей-то фигурой на доске — начало пробиваться что-то иное.

Воспоминание.

Даже не картинка, а ощущение. Шершавая ткань Аниной куртки, когда она за шкирку стянула меня с крыши. Её хриплый, почти надтреснутый смех. Упрямое блеяние Шиничиро, лезущего со своими чертежами. Даже едкая, раздражённая гримаса Громова. И Орион… его злобная, перекошенная рожа в тот момент, когда мы впервые сцепились. Как будто мир решил напомнить: я ещё кому-то нужен. Или хотя бы кому-то мешаю.

Это не было любовью. Это не была привязанностью. Это было... раздражением. Назойливым, живым, грубым. Но настоящим. Таким настоящим, от которого щемило в груди, сжималось горло и хотелось заорать — не в пустоту, а чтобы они услышали.

Их не волновал мой «нарратив». Им было плевать на мой клан. Они дрались со мной, ругались, лезли под пули. Потому что я был там. Я существовал для них. Пусть как источник проблем, пусть как «рыжий чёрт» — но я был.

А здесь... здесь не было ничего. Даже меня самого.

«Ты ведь...» — начал Голос, но я его перебил. Не словами. Всей оставшейся во мне яростью, всем скопившимся за жизнь «похудизмом», который вдруг обрёл страшную, жгучую ценность.

НЕТ.

Это был не крик. Это был отказ. Отказ от пустоты. Отказ от покоя. Отказ быть тем, кому «всё равно».

Я предпочту ярость. Предпочту боль от сломанных рёбер. Предпочту быть пешкой, но той, которую кто-то помнит, на которую кто-то орет, с которой кто-то дерётся. Предпочту фальшивую игру, но с реальными, живыми, надоедливыми людьми.

Пустота содрогнулась. Она не исчезла. Она отступила

Пустота отступила не в «Улей», а в другое, столь же ненавистное мне место. Воздух снова обрел запах — воска, старого дерева и легкой пыли. Я стоял в длинной, знакомой до боли галерее нашего родового поместья. Высокие потолки, темные дубовые панели, портреты предков, чьи холодные глаза, казалось, следили за каждым моим шагом с самого детства. Я снова обрел тело, но оно было тяжелым, чужим, будто налитым свинцом.

И он был здесь.

Он стоял, прислонившись к резному косяку двери, ведущей в бальный зал, и с ленивым любопытством разглядывал висящий напротив портрет моего прадеда. Демон. Но он не был чудовищем. Высокий, худощавый, в темном, безупречно сидящем костюме, больше похожем на одежду светского денди, чем на облачение адской твари. Его волосы были цвета воронова крыла, гладко зачесаны назад, а лицо... лицо было поразительно красивым и абсолютно бесстрастным. В его позе читалась не просто уверенность, а скука. Вечная, всепоглощающая скука бессмертного, видевшего всё и вся.

— Ах, вот и ожил, — лениво протянул он, даже не глядя на меня, его внимание приковывала какая-то безделушка на полке. — Надеюсь, твои дальнейшие выходки будут хоть немного оригиналь...

Мой кулак, вложивший в себя всю накопившуюся за жизнь злость, прервал его. Я целился в висок.

Он не уклонился. Он щелкнул пальцами.

Меня не просто придавило к полу. Меня в него вмяло. Вес всего мира обрушился на плечи, вышибая воздух хриплым стоном. Я лежал, вжимаясь щекой в холодный, пахнущий воском дуб, не в силах пошевелить и пальцем.

— ...льны, — закончил он свою фразу, наконец поворачивая ко мне голову. В его глазах не было ни злости, ни удивления. Лишь легкая, раздражающая усталость, будто я был назойливым комаром, которого пришлось пришлепнуть. — Предсказуемо до тошноты. Ярость как первая и последняя реакция. Меня зовут Маммон, если тебе вдруг станет интересно, прежде чем ты снова попытаешься наброситься. Но, полагаю, это маловероятно.

— Иди... к чёрту... — выдавил я, чувствуя, как гравитация выжимает из меня последние силы.

— Уже там, милый мальчик, уже там, — он вздохнул и медленно прошелся вдоль моей распластанной фигуры, его тщательно отполированные туфли скользили по паркету в нескольких сантиметрах от моего лица. — Но раз уж ты так настойчиво требуешь внимания и отказываешься от свободы... давай уделим внимание товему прошлому. Вспомним, например... это.

Он остановился у массивной дубовой двери в библиотеку. На темном дереве зиял глубокий заруб, похожий на след от топора.

— Четырнадцать лет. Ты пытался вырубить дверь, узнав, что отец велел уничтожить твоего пса. Помнишь того лохматого дворнягу? Ты подобрал его на улице, притащил сюда... а через неделю его не стало. «Не подобает наследнику Дома д’Этьенов возиться с уличной грязью», — сказал тебе отец. И ты... ты не заплакал. Не умолял. Ты взял старый охотничий топор и полчаса долбил эту дверь, пока тебя не скрутила охрана. — Маммон тихо рассмеялся, и этот смех был похож на шелест осенних листьев. — Какая глупая, бесполезная ярость. Ты не смог защитить даже собаку. Что уж говорить о себе самом.

Он прошел дальше, к потемневшему пятну на стене у огромного окна.

— А здесь... твоя первая и последняя попытка покончить с собой. Пятнадцать лет. После того, как тебя выставили на том самом балу, где ты должен был выбрать невесту, а вместо этого устроил драку с сыном герцога, посмевшим отпустить шутку в твой адрес. Ты разбил это окно и попытался прыгнуть. Тебя спасли, отчитали, а потом полгода возили по психиатрам. Не из заботы, нет. Чтобы «исправить бракованный товар». — Он снова рассмеялся, и теперь в его смехе слышалось откровенное удовольствие.

— И даже это у тебя не получилось. Ты не смог довести до конца даже собственное уничтожение.

— Заткнись... — прошипел я, чувствуя, как старые раны кровоточат сильнее новых. — Ты... ничего не знаешь...

— О, я знаю всё, — Маммон наклонился, его лицо, прекрасное и бесстрастное, снова оказалось рядом. — Я знаю каждый твой провал, каждую слезу, которую ты прятал, каждую ночь, когда ты мечтал сжечь это проклятое место дотла. Твоя ярость... она такая вкусная.

Питательная. И такая... беспомощная. Ты идеальный сосуд. Пустой, разбитый и полный ненависти. Я просто займу своё законное место внутри. Это не союз. Это поглощение.

Он выпрямился и щелкнул пальцами. Давление ослабло, позволив мне подняться на колени. Я тяжело дышал, глотая воздух.

— Не выйдет, — хрипло сказал я, поднимая на него взгляд. — Я... не стану твоим ублюдочным сосудом.

— А кто тебя спрашивает? — Маммон пожал плечами с видом человека, объясняющего очевидное. — Твоя воля ничего не значит. Ты — это твои эмоции. А твоя сильнейшая эмоция — это гнев. Детский, бессильный гнев обиженного мальчишки. Корми меня им, и однажды ты проснешься и поймешь, что твои мысли — это мои мысли, твои желания — мои желания. Это не вопрос «если». Это вопрос «когда».

Он снова повел меня по галерее, останавливаясь у каждого свидетельства моего позора, каждого провала, и каждый его смех, каждый едкий комментарий впивался в меня острее ножа. Ярость кипела во мне, горячая и черная, и я чувствовал, как она делает его сильнее, как он буквально питается ею.

И тогда, глядя на его самодовольную ухмылку, на эту марионетку, которая считала себя хозяином положения, меня осенило. Всё, что я слышал о них, о демонах... они были частью того камня. Того метеорита.

— Знаешь что, «господин» Маммон? — я сказал это тихо, но мой голос вдруг обрел странную твердость. Я поднялся на ноги, игнорируя ноющую боль во всем теле. — Ты так гордишься тем, что ты такое древнее, могучее существо... Но на самом деле... ты всего лишь осколок. Обломок. Ты — космический мусор, который принесло сюда неизвестно откуда. Ты не бог. Ты не князь тьмы.

Ты — пыль, занесенная случайным ветром. И ты, и все твои братцы... вы просто паразиты, прицепившиеся к обломку скалы, как плесень. Вы не завоевали этот мир. Вас сюда выблевали небеса, как рвоту.

Я видел, как его бесстрастное лицо исказилось. Легкая улыбка исчезла. Его прекрасные черты на мгновение стали резкими, почти уродливыми. В его гладах, впервые за весь разговор, вспыхнул настоящий, немой, обжигающий гнев. Воздух вокруг него затрепетал, и я снова почувствовал на себе давящую тяжесть, но на этот раз она была хаотичной, неконтролируемой.

— Ты... — его голос потерял бархатную плавность, в нем зазвенели осколки стекла. — Ничтожный червь... Ты смеешь...

— Я смею, — перебил я, чувствуя, как странное, холодное бесстрашие поднимается во мне. — Потому что это правда. Вы — случайность. Авария. И все ваши великие речи о силе и власти... это просто попытка придать смысл своему жалкому существованию паразитов. Ты не можещь захватить мое тело, потому что я силен. Ты хочешь его, потому что сам ты — никто. У тебя нет ничего своего. Только то, что ты можешь украсть.

Маммон замер. Дрожь прошла по его телу, и он с силой выдохнул, заставляя себя успокоиться. Давление исчезло. Он снова обрел контроль, но его маска была надломлена. В его гладах плясали черные тени оскорбленной гордости.

— Очень хорошо, — прошипел он, и его голос снова стал гладким, но теперь в нем чувствовалась стальная хватка. — Очень, очень хорошо. Ты сумел задеть. Поздравляю. Возможно, в тебе есть что-то большее, чем просто гнев. Идиотский, самоубийственный порыв... но что-то есть.

Он сделал шаг ко мне, и теперь его улыбка была иной — хищной, лишенной всякой игры.

— Знаешь что? Я дам тебе свою силу. Всю, какую попросишь. — Он протянул руку, и на его ладони запрыгали сгустки багрового света.

— Бери. Стань сильным. Попробуй сразиться со мной. Попробуй сразиться с ними. Это сделает тебя лишь вкуснее. Каждая капля власти, которую ты у меня возьмешь, будет пропитана твоим гневом, твоим страхом, твоим отчаянием. И когда придет время... когда ты привыкнешь к этой силе, когда будешь думать, что это твоя... я просто протяну руку и заберу своё. Вместе с тобой.

Потому что твой гнев — это твоя суть. А я — его воплощение. Ты не сможешь сопротивляться мне, не отказавшись от самого себя. А это... — он язвительно усмехнулся, — ...единственное, чего ты боишься по-настоящему. Так что давай, Ален д’Этьен. Возьми силу. Начни свою войну. И стань для меня идеальной пищей.

Я смотрел на багровую энергию, пляшущую в его руке, на его лицо, искаженное надменной злобой. Он был прав. Это была ловушка. Но другой дороги не было. Остаться слабым — значит позволить всем им, и отцу, и этому демону, и дальше пинать меня, как тряпку.

Я медленно протянул руку. Мои пальцы дрожали.

— Ладно, — прошептал я, глядя ему прямо в глаза. — Давай твою силу, отброс. Но знай... я буду грызть тебя изнутри до последнего.

Маммон улыбнулся широко, обнажив слишком белые, слишком острые зубы.

— Я на это и рассчитываю.