Алана
Глава X. Долгожданная встреча
Опять ночь. И та же песня — глухая, нездешняя, тянущая, как тянет к окну запах дождя. Я слышал её сквозь закрытые ставни, как слышат сквозь сон зов, которого ждали всю жизнь.
Одеваясь, я не одевался — я составлял план побега. Каждый сустав мой совещался с каждым: ветровка наизнанку — нет, так зашуршит; пуговицы — потом, на улице; ботинки — в руку, обуться у калитки. Лестница вниз обещала быть моим Рубиконом — старая, скрипучая, способная по одной ступеньке выкрикнуть моё имя матери. Я переступал с ноги на ногу с тем чрезвычайным вниманием, с каким сапёр идёт по минному полю. На последних четырёх ступенях я сдался темпераменту и бесшумно спрыгнул.
— Удалось, — выдохнул я. — Всё-таки удалось.
Скрипнуло ли что-то, или мне показалось — не знаю; важно было одно: мама не проснулась. Я выскользнул во двор, оглядываясь на каждый куст так, словно куст мог донести. У калитки страх отпустил — за оградой я чувствовал себя уже не беглецом, а путником. И только за оградой я по-настоящему расслышал то, что звало меня:
Я руку протяну к полночной вышине, Достану ли луну, скажите мне? На ощупь тёплая ли она, красавица Луна? И только тогда… И только тогда…
— Ах… дальше не могу придумать. Может быть… — пробормотал тот же голос. — Нет. Не то.
Это был её голос. Той, с монохромно тёмными волосами; той, что днями ранее вошла в нашу деревню, как нож входит в воск. Она сочиняла песню под покровом ночи, и в ту минуту я не мог разобрать, кто из них двоих мне дороже — песня или девочка. Скажу, как теперь думаю: обе. Песни и девочки, в конечном счёте, разной природы, но из одного материала
Она слонялась взад и вперёд — маленькая, тёплая тень посреди холодного двора, — и личико её менялось ежесекундно. То она сердилась на невидимого собеседника, то вдруг ласково улыбалась ему, то делала такую кислую гримасу, будто разжевала клюкву, то надувала щёки, точно вот-вот выпустит из себя гнев, как пар из чайника. Но в итоге лицо её застыло на выражении задумчивом, почти взрослом, — и тогда она замерла.
— Кто там? Кто здесь? — спросила она, не поворачиваясь.
Должно быть, я наступил на сухую ветку. Или ветровка моя прошуршала по жёсткому листу. Или у неё был тот особый, не от мира сего, слух, какой бывает у людей, которые сочиняют по ночам.
— Ты кто? — повторила она, обернувшись, и я увидел её глаза — большие, очень светлые в темноте, как у ночного зверька.
Я бы и сам тогда не сумел ответить на этот вопрос. Каждый ответ казался мне слишком маленьким — или слишком большим — для того, кто стоял перед ней. Я молчал.
— Мне повторить? Кто ты, кто ты такой и почему за мной следишь?
Я молчал.
Она вздохнула — снисходительно, по-взрослому, так вздыхают учителя над безнадёжным учеником.
— Ладно. Если ты…
— Я Алекс, — выпалил я, опередив её. — Рад… познакомиться. Ты ведь живёшь вон в том доме? — Я ткнул пальцем во тьму, и тьма не возразила.
— Да. А что?
— Я живу напротив.
— А-а. — Она наклонила голову вбок, и волосы её скользнули, как чёрная вода. — Значит, ты тот соседский паренёк, о котором маменька с папенькой говорили за чаем. — Она поднесла указательный палец к губам, как делают, когда обещают тайну.
Десять секунд молчания. Они оказались длиннее всех десяти секунд моей жизни. Мы оба обдумывали, что сказать дальше, и оба знали, что любые слова окажутся хуже этой тишины. Луна, замёрзшая в ночи, замерла в зените и окутала наши маленькие фигурки ярко-бледным, почти медицинским светом — таким светом смотрят на ребёнка, пытаясь понять, не приснился ли он.
— Слушай… — протянула она и шагнула ко мне вплотную; я попятился, но не успел.
Её рука обхватила моё левое запястье — то самое, где под бинтом дремала спираль. И в ту же секунду я ощутил, как метка дрогнула, как будто узнала чужое прикосновение. Алана не сбавила шага. Она просто пошла вперёд, и я пошёл за ней, потому что выбора не было: рука у неё была маленькая, тонкая, в ней не должно было быть никакой силы, — а в ней была сила, которой я не мог сопротивляться. Я пытался: высвобождал руку — она перехватывала крепче; упирался ногами — она тянула, как тянут к берегу пойманную рыбу. В этой хрупкой, миниатюрной, очаровательной девочке таилась такая жуткая, чужеродная сила, что мне в какой-то миг показалось: она могла бы свалить с ног любого героя из любого комикса, какие только печатались на земле.
Мы прошли несколько улиц, прежде чем я выдохнул:
— Хватит!
И, должно быть, она потеряла на долю секунды свою сосредоточенность — потому что я наконец-то выудил руку из её мёртвой хватки. Мы оба остановились у подножия низких холмов, поросших полынью; ветер шевелил траву, и трава шевелила нас.
— Ты что? — спросил я, ловя ртом ночной воздух.
— Нет, это ты что? — парировала она.
— Куда мы идём?
— А мы куда-то идём? — Она с любопытством оглядела землю под ногами. — В данный момент мы стоим.
— Почему ты отвечаешь вопросом на вопрос?
— А как я должна отвечать? — Она прыснула. — Ладно, я издеваюсь. Ты бы и сам мог догадаться, Алекс.
— Догадаться о чём?
Она вздохнула — на этот раз без снисхождения, скорее по-учительски устало.
— О том, что любой взрослый, что выглянул бы в окно, увидел бы нас. И тогда мне попало бы от предков. Не знаю, как тебя, а меня после захода солнца на улицу не выпускают, как и подобает приличному ребёнку. — Она повела глазами по холмам, мягко, по-хозяйски, как ведут по дому, в который въехали навсегда. — А здесь — здесь нас не разглядишь, разве что луна сдаст. Луна, впрочем, не сдаст: она моя сообщница. Здесь и поговорим. Так что ты хотел?
— Я… эм…
— А, прости-прости, — спохватилась она и хлопнула себя по лбу. — Я ведь не назвалась. Алана. Приятно познакомиться. — Она протянула мне руку, маленькую, прохладную, с тонкими пальцами.
— А… — снова промычал я, как телёнок.
— А? Даже руку не подашь? — Она склонила голову. — Дети в наше время совсем ничего не умеют. Ну да ладно. Как, говоришь, тебя зовут?
— Алекс. Меня зовут Алекс.
— Алекс… — Она пожевала имя губами, как пробуют ягоду. — Странное какое имя. Должно быть, сокращённое от Алексей?
— Да. Но для всех я Алекс. И в школе, и дома, и… везде.
— Везде, — задумчиво повторила она. — У меня тоже есть это «везде». Ладно, Алекс-везде, чего тебе?
— Можно я задам тебе один вопрос?
И я, не в силах справиться с привычкой, поднял руку — так, как поднимают её в классе, прося разрешения у учителя.
Что тут с ней сделалось! Алана сложилась пополам от смеха — беззвучного, чтобы не выдать нас, но такого заразительного, что луна, по-моему, тоже улыбнулась.
— Что ты делаешь? — давилась она хохотом. — Зачем ты поднял эту руку? Это что, такой прикол?
Она задавала эти вопросы добрую минуту, прерываясь только для того, чтобы набрать воздуху и снова рассмеяться.
— Валяй! — выдохнула она наконец, утирая слёзы тыльной стороной ладони.
— Что ты делаешь на улице в такой поздний час?
— Ну и вопрос. Ничего особенного, Алекс-везде. Просто ночью у меня получается придумывать песни. Только ночью.
— Да?
— Не перебивай.
— Ой, про…
— Не нужно извиняться. — Она нахмурилась всерьёз, и в её детском лице мелькнула совсем не детская тень. — Меня всё время перебивают родители. Все, кого я знаю, перебивают всех остальных. И каждый, кого перебивают, извиняется. Это бесит. Извинение — самая бесполезная вещь на свете, потому что после него никто не меняется. — Она помолчала. — Хотя, если по правде, эту черту в людях я тоже возненавидеть не могу. Потому что без неё мы были бы хуже зверей. Ну, продолжай. Я говорила — только ночью. Только ночью я могу придумывать песни и стихи. И ещё мне очень нравится Луна. У неё какой-то магический заряд — она помогает. А звёзды в тишине… звёзды указывают путь, когда уже ничей путь не виден.
— Ты и сегодня сочиняла?
— Да. Пока не пришёл ты и всё не испортил.
— Про…
— Я же говорила: не нужно извиняться! Что было — то было, и ничего уже не исправить. — Она вдруг улыбнулась, и улыбка её отменила всё, что было суровым в её словах. — Ты ещё чего-то хочешь? Не стесняйся. Спрашивай.
— Нет. Не вопрос. — Я с удивлением услышал, что голос мой стал твёрдым, как взрослый. — Скорее, предложение. Пойдём, прогуляемся до озера.
Она посмотрела на меня — долго, серьёзно, оценивающе, — а потом кивнула. И мы пошли.
Глава XI. Лунный свет
— Ты слышишь шум берёз? — спросила Алана, склонив голову набок. — Такое ощущение, что они перешёптываются друг с другом. Сплетничают о нас.
— Нет, — ответил я, не сбавляя шага. Я и в самом деле тогда не слышал — мне было важнее не сбить ритм.
— Какой же ты нудный и унылый.
— Эй. Я мог бы и обидеться.
— Но ведь не обиделся?
— Тоже верно. — Я невольно улыбнулся. — Так и подумал.
— Не парься, Алекс-везде. Я пошутила. — И в ту же секунду она залила своим смехом половину спящего квартала, как ливень заливает желоба.
— Тише! — зашипел я. — Соседи! Ты ведь сама не хотела.
— Точно. Точно. — Она прикрыла рот ладонью, и в глазах её сверкнул озорной свет. — Вот, видишь, теперь и я извиняюсь.
— Ты не извинилась.
— А ты прав. Не извинилась.
И тут — словно мы накаркали — в окнах одного за другим начали зажигаться огни. Деревня просыпалась медленно, как просыпается старый волкодав, лениво поднимая один глаз. Первым отворил окно упитанный мужчина с гигантскими залысинами, и его силуэт в лунном свете показался мне грозным, как силуэт ветхозаветного судьи. В руках у него был бинокль — самый настоящий, армейский, с потёртыми ремешками; уж не знаю, чем ночные тревоги досаждали ему так часто, что он держал бинокль наготове.
Мы прыснули в сторону и вжались в колючее, кактусовое ограждение чьего-то палисадника. Колючки впились мне в ветровку, ветровка — в кожу; я почти не почувствовал боли, потому что в эту секунду перед глазами у меня всё вспыхнуло.
Малиновый.
Тот самый малиновый — глубокий, ровный, разлитый, как вечерняя заря над Катунью, — какого я не видел уже пять недель, с того самого утра, когда вернулся из того места. Мир окрасился им весь сразу, от земли до луны, и я мгновенно понял: это снова Он. Это снова Его глаза смотрят моими.
Я увидел маршрут — целиком, как видит карту человек, стоящий над ней с высоты. Я увидел все возможные точки, в которых нас могли заметить, и все провалы между ними, в которых нас не могли заметить никак. Я увидел путь — единственный, безошибочный, идеальный.
— Нам коне… — начала Алана, но я не дал ей договорить.
Я схватил её за руку — так же, как она схватила меня часом раньше, — и побежал. Я нёсся через переулки, как болид по гоночной трассе: точно зная каждый поворот, каждый камень, каждый куст, за которым предстояло вжаться в землю на полторы секунды. Это была не моя ловкость и не моя память — это была Его память, Его ловкость, временно одолженные мне, как одалживают чужую куртку: с условием вернуть.
И чем отчётливее я видел свой идеальный курс, тем сильнее раскалялась метка. Она жгла мою руку через бинт, как жжёт под повязкой клеймо, поставленное только что; я бежал и чувствовал, что плачу — не от боли, а от чего-то более глубокого, чему у меня тогда не было имени.
Мы остановились у старой водонапорной станции — нелепой, цилиндрической, забытой башни, торчавшей на краю деревни, как палец великана, высунутый из земли. Запыхавшись, мы с трудом взобрались по ржавой лестнице наверх и упали навзничь на жестяную крышу, и крыша гудела под нашими спинами, как огромный, остывающий колокол.
Звёзды стояли над нами в полном своём составе.
Когда мы наконец отдышались, я поднялся, потёр лицо ладонью и подошёл к Алане. У меня в кармане ветровки лежала Илия — лилия того сорта, что рос у нас в краях, маленький, белый, с алыми прожилками. Я сам не помнил, когда сорвал её; должно быть, тогда, в саду, рядом с тем странным цветком, — рука сделала это сама, не спросясь.
— Это тебе, — сказал я. И впервые за вечер не подумал ни о метке, ни о Наблюдателе, ни о матери.
Она взяла лилию обеими руками — осторожно, как берут раненую птицу, — и долго смотрела на неё в лунном свете. А потом подняла глаза.
— Давай вместе напишем песню, — выпалил я, прежде чем храбрость успела меня покинуть.
Она улыбнулась — так тепло, что мне на секунду показалось, что метка остыла.
— А знаешь, неплохую идею ты предлагаешь.
— Давай. С чего начнём?
— Расскажи сначала, что у тебя уже есть.
— Угу.
И она запела — тихо, под луну, своим мелодичным, звонким, чарующим голоском, в котором было больше неба, чем земли. Она пропела всё, что успела сочинить за эти ночи, до самого того места, где не хватало последней строки.
Когда она умолкла, я осторожно — точно опасаясь спугнуть птицу — произнёс:
— Может быть… «настанет время для сна»?
— Да. Отлично. — Она кивнула. — Спасибо.
— Нет, — сказал я. — Сначала попробуй в самой песне. Иначе не узнаешь.
— Не нужно. Я слышу. Рифма ложится идеально.
— А я настаиваю.
— Ну ладно.
И она спела — на этот раз до конца, до последней, только что родившейся строки:
Я руку протяну к полночной вышине. Достану ли Луну, скажите мне? На ощупь тёплая ли она, красавица Луна? И только тогда… настанет время для сна.
Она допела и замерла, словно прислушиваясь, не ответит ли ей кто-нибудь сверху. Никто не ответил. Но я по сей день думаю, что в ту секунду нас слушали все, кому положено слушать таких — две маленькие фигурки на гудящей жести, под несоразмерно большой луной.
Что было дальше? А дальше мы спустились с башни и тёмной тропой пошли вдоль озера. Озеро лежало внизу, плоское, чёрное, как глаз спящего великана; берёзы по краям его действительно перешёптывались, и теперь я их слышал. Мы шли, ободряя друг друга шутками и смехом, и смех наш падал в тишину, как падают камешки в колодец, — звонко и далеко. Мы присели на лавку, выщербленную дождями, и стали смотреть в небо.
И тогда они начали падать
Звёзды летели по одной, по две, прорезая черноту короткими белыми штрихами. Алана охала, как охают только дети и поэты, и тыкала пальцем то туда, то сюда. Я смотрел не на звёзды — я смотрел на её лицо, потому что её лицо в эти минуты было освещено сразу с двух сторон: луной — снаружи и звёздами — изнутри.
И тут малиновый цвет промелькнул вторично за ночь. На две секунды раньше всех остальных — я увидел последнюю падающую звезду. Я увидел её прежде, чем она тронулась с места.
— Сейчас что-то случится, — сказал я ровно. — Загадывай желание.
Она посмотрела на меня с тем недоумением, с каким смотрят на сумасшедшего, говорящего разумные вещи. А потом — так же неожиданно для неё, как и мои слова, — упала последняя звезда. Прочертила небо и погасла где-то за горизонтом, словно её там кто-то прикрыл ладонью.
И вот тогда — я видел это по её лицу — для Аланы всё стало окончательно странно.
Она зашевелила губами, и я понял, что она шепчет желание. Какое — я не услышал и до сих пор не знаю. Я смотрел на её губы и видел, как губы эти меняют цвет — от тёплого розового к холодному синему. К очень холодному, очень синему. К синему, как у гренландского кита. Зубы её начали стучать — мелко, часто, как молоток стучит по наковальне.
— Ты продрогла до костей, — выговорил я с тем взрослым страхом, которому только-только учился у самого себя. И поспешно, неловко, путаясь в рукавах, стянул с себя ветровку — изъеденную моим потом, нагретую моим бегом — и накинул на её плечи.
Она не возразила. Она прижалась ко мне боком, и мы, обнявшись неловко и крепко, как умеют только дети и старики, побрели в сторону наших дворов.
Луна над нами уже начинала гаснуть — медленно, нехотя, как догорает свеча в храме под утро. Метка у меня под бинтом остыла. Я нёс на плечах чужой холод и в груди — чужой жар, и не понимал, какая из этих двух тяжестей моя.
Но точно знал одно: с этой ночи моя сила, моё единственное достояние, моя крестная мука, — обрела соучастницу. Маленькую, темноволосую, своенравную. Способную одной рукой удержать на месте человека, способного видеть прошлое и будущее одновременно. Способную не верить ни в одно его извинение.
И это, как я теперь понимаю, было самым странным и самым правильным даром той безумной ночи, — куда более странным, чем сама метка, и куда более правильным, чем сам Наблюдатель.