Цена человечности
В тишине, нарушаемой лишь потрескиванием поленьев в камине, я не сразу различила лёгкий шорох у двери. Не стук, а именно шорох — неуверенный, робкий. Потом дверь приоткрылась на несколько дюймов, и в щели показалось бледное лицо Марты. Заходя в мои покои без вызова и предупреждения — неслыханная для неё дерзость.
— Миледи? — её голос был тихим, почти шёпотом, и в нём слышалась непривычная неуверенность.
Я не ответила, лишь повернула голову, уставясь на неё пустым взглядом. Она вошла, держа в руках что-то, прижатое к груди. При ближайшем рассмотрении это оказалась книга. Небольшая, в тёмном, чуть потёртом бархатном переплёте. Она держала её так бережно, так трепетно, словно это была не книга, а живое, хрупкое существо — раненый птенец или драгоценная реликвия.
— Прошу прощения за беспокойство в такой час, — начала она, опуская глаза на узор ковра. — Я знаю, вы… не особо жалуете чтение. — Она сделала паузу, будто собираясь с духом. — Но в свете, среди молодых леди, сейчас все только и говорят об одном новом романе. Говорят, сама леди Катрин из дома Феллворт устроила из-за него целый литературный вечер. И я подумала… вдруг он мог бы вас… заинтересовать? Отвлечь?
Последние слова она выдохнула почти неслышно. Я смотрела на неё, и привычная подозрительность клокотала внутри:
«Что ей нужно? Новая уловка? Попытка выслужиться перед герцогиней, доложив о моих «неподобающих» интересах? Или, может, тонкая провокация?»
Но, всматриваясь в её лицо, я не видела там лукавства. Видела неловкость, смущение и… ту самую скуку, что разъедала и меня. Скуку от замкнутых пространств, от предписанных ролей, от бесконечного ожидания чего-то, что никогда не наступит. И ещё — крошечную, робкую искорку надежды. Надежды на что? На то, что её госпожа окажется не совсем монстром? На то, что между тюремщиком и узником возможен хоть какой-то, кроме приказа и покорности, диалог?
Делать в этой комнате было абсолютно нечего. Отчаяние — плохой советчик, но он, по крайней мере, толкал к движению, пусть и бессмысленному.
— Ладно, — наконец буркнула я, стараясь, чтобы в голосе звучало не любопытство, а снисходительная милость. — Оставь. Посмотрю, что там такого нашли эти пустоголовые барышни.
Эффект был мгновенным и поразительным. Её лицо, обычно такое сдержанное и pale, буквально просветлело изнутри, словно из-за тяжёлых туч выглянуло яркое солнце. Глаза широко распахнулись.
— С-сию минуту! — она выпалила, развернулась и почти выпорхнула из комнаты, забыв о всякой степенности, так что подол её строгого платья взметнулся, словно крыло испуганной птицы.
«Боже правый, — с горькой усмешкой подумала я, глядя на захлопнувшуюся дверь. — Неужели старая Эльспет была настолько отвратительна и необразованна, что простое предложение почитать воспринималось слугами как нонсенс, достойный записи в летописи?»
Марта вернулась быстро, запыхавшаяся, с лёгким румянцем на щеках. Теперь она несла книгу не у груди, а почтительно на вытянутых руках, как подношение. «Скиталец двух лун. Леди А.К.». Я взяла её с неохотой, с внутренним вздохом, как берут горькое, но необходимое лекарство. Ещё один побег в вымышленный мир? Разве не из-за такого побега я здесь и оказалась?
Но уже с первых страниц что-то зацепило. Это была не простая любовная история. Это была притча. История о человеке, по воле нелепого случая застрявшем в мире, который говорил на его языке, но мыслил совершенно иными категориями. Герой носил местные одежды, соблюдал местные обычаи, но в душе оставался чужаком, вечным изгоем, тоскующим по дому, дорогу к которому он навсегда потерял. А его тень, по замыслу автора, жила своей собственной, независимой жизнью, иногда подменяя хозяина в ключевые моменты, и герой никогда не мог быть уверен, кто именно — он или его тень — совершил тот или иной поступок.
Это было до боли, до слёз, до щемящего чувства в груди знакомо. Я читала, забыв о времени, о комнате, о давящей тяжести платья и ожидании завтрашних «уроков». Я читала, видя в главном герое себя. Такого же потерянного. Такого же раздвоенного. Живущего в теле, которое ему не принадлежит, и играющего роль, смысла которой он не понимает.
Я не заметила, как пролетел час. Подняв голову от страниц, чтобы дать отдых уставшим глазам, я увидела, что Марта не ушла. Она стояла у высокого камина, стараясь казаться невидимой, частью интерьера, но её взгляд, украдкой скользивший по мне, выдавал напряжённое, почти болезненное ожидание. Её лицо было искажено таким беспокойством, будто от моего вердикта зависела не её репутация, а нечто гораздо более важное — личное, сокровенное.
В комнате стояла глубокая тишина, нарушаемая лишь тихим потрескиванием догорающих поленьев и шуршанием страницы, которую я невольно перелистнула. Я откашлялась, сбрасывая оцепенение.
— Довольно… занимательно, — произнесла я наконец, и мои собственные слова, сорвавшиеся как-то сами собой, прозвучали в тишине неожиданно громко и отчётливо.
Затем, почти машинально, движимая каким-то глубинным, вежливым инстинктом из прошлой жизни, я добавила:
—Спасибо.
Эффект был сродни взрыву, но взрыву тихому, светлому. Её глаза, тёмные и всегда такие настороженные, расширились, стали круглыми, как блюдца, в них отразился настоящий шок. На её бледных щеках выступил яркий, по-детски непосредственный и совершенно неуместный для служанки румянец. Уголки губ дрогнули, а затем растянулись в широкую, сияющую, совершенно не сдержанную улыбку. Эта улыбка в одно мгновение преобразила её обычно строгое, замкнутое лицо, сделав его моложе, мягче, человечнее лет на десять. Казалось, она вот-вот вспорхнёт на месте, подпрыгнет от переполнявшей её чистой, безотчётной радости.
— П-правда?! — прошептала она, и голос её сорвался на самой высокой ноте. — О, миледи! Я… я так рада! Я просто… Если вам понравилось начало, у меня есть ещё одна книга, того же автора, леди Алисии Коул, её первая работа… я могу принести, когда вы дочитаете эту, если, конечно, пожелаете…
В этот момент она не была Мартой, служанкой, обязанностью которой было присматривать за непредсказуемой, возможно, безумной госпожой. Она не была винтиком в механизме этого дома, не была частью той ненавистной Системы, что дирижировала моей жизнью. Она была просто молодой девушкой — возможно, ненамного старше меня в душе — которая делилась тем, что самой ей было дорого и интересно, и была безмерно, иррационально счастлива, что её скромный, рискованный дар был не отвергнут, а принят. Пусть даже с холодностью.
Именно это — эта искренность, эта незащищённая радость, эта простая человеческая теплота, пробившаяся сквозь лёд отчаяния и одиночества, — стало для меня невыносимым. Это обжигало. Эта слабость — её и моя — была опаснее любой вражды. Она размягчала стену, которую я отчаянно пыталась возвести между собой и этим миром.
— Можешь идти, Марта, — прозвучало резко, грубо, сквозь стиснутые зубы, будто я откусывала каждое слово.
Её улыбка погасла, словно её задули. Радость на её лице сменилась полной, оглушающей растерянностью, а затем — знакомой, покорной маской. Маской слуги, получившей неожиданный и непонятный выговор. Она не понимала. Не понимала, что сделала не так, как могла ошибиться, предложив книгу и получив похвалу.
— Но, миледи... — она попыталась что-то сказать, её руки сжали складки платья. — Может, я принесу вам ещё чаю? Или просто поправлю огонь в камине?
В её голосе слышалась та самая неуверенность, с которой она вошла, но теперь к ней примешивалась и обида. Глупая, детская обида отвергнутого ребёнка. Именно это и добивало меня окончательно.
— Я сказала, уйди! — мой голос сорвался на крик, в котором было больше отчаяния и ненависти к самой себе, чем к ней. — Сейчас же!
Она вздрогнула всем телом, как от удара. Её глаза блеснули на мгновение — может, от слёз, может, от вспышки давно копившегося гнева. Но она опустила голову, сделала безупречный, механический реверанс и, не сказав больше ни слова, быстро вышла, бесшумно притворив за собой тяжёлую дверь.
Щелчок замка прозвучал оглушительно громко в новой, теперь абсолютной тишине. Я осталась одна. С книгой, которая внезапно стала весить в руках как гиря. С тяжёлым, тёплым комком стыда и ярости в груди. Я только что сделала именно то, что от меня и ожидалось. То, что сделала бы Эльспет. Я наступила на единственный протянутый мне за эти дни росток чего-то живого, потому что он не вписывался в мой выстроенный мир страданий и отчаяния. Потому что я испугалась его.
Я сжала обложку книги так, что кожа на переплёте затрещала. Это была не её вина. Это была моя слабость. Моё предательство по отношению к самой себе — той части, что всё ещё хотела простого человеческого участия.
Слёзы, которые я сдерживала весь день, хлынули ручьём. Я не рыдала, не всхлипывала — они текли молча, неудержимо, горячими потоками по лицу и шее, оставляя солёные следы на шёлке платья. Я ненавидела это место. Я ненавидела систему, которая играла мной, как марионеткой. Я ненавидела себя за эту слабость, за эту дурацкую, неистребимую потребность, за то, что не могу просто ожесточиться и принять правила этой игры, отгородившись стеной настоящего безразличия.
Я сжалась в комок на кушетке, пытаясь стать меньше, незаметнее, надеясь, что одеяло тьмы и тишины поглотит меня целиком. Слёзы всё текли, вымывая остатки сил, растворяя в себе горечь невольной жестокости. Вскоре истощённое тело сдалось, и я провалилась в беспокойный сон, полный образов увядающей сирени, чужих безразличных звёзд и чьих-то широко распахнутых, удивлённых глаз, в которых гаснет свет.
Теперь клетка была не только вокруг. Она была внутри, и её решётка, которую я только что своими руками подтянула туже, впивалась уже не только в сердце, но и в душу. А за окном, в чёрном небе, холодно мерцали те самые звёзды, под которыми завтра должна была начаться новая глава моего заточения — с мисс Грейсвуд, уроками этикета и лицом, которое мне предстояло снова надеть, словно маску, с которой уже начинало срастаться живое мясо.