Мир Незнакомых Голосов
Тьма отступила не сразу. Она была плотной, теплой, утробной, как густой бульон, в котором я плавал в забытьи. Но постепенно, неумолимо, её сменило тусклое, желтоватое свечение, настойчиво пробивавшееся сквозь сомкнутые веки. Первое, что настигло меня — не зрение, а ощущения, обрушившиеся лавиной на едва проснувшееся сознание.
Теснота. Но не та, душащая, невыносимая теснота рождения, выталкивающая в ледяной мир. Это было мягкое, уютное ограничение. Я лежал на спине, туго завернутый во что-то грубое, колючее, словно мешковина, набитая щепой, но в то же время… согревающее. Солома. Подо мной явно была подстилка из неё, набитая в некое подобие люльки — плетёное лукошко или грубо сколоченный ящик. Я ощущал каждую жёсткую, негнущуюся травинку сквозь тонкую, постиранную до дыр ткань пелёнок. Воздух висел тяжёлым, спёртым одеялом, пропитанным коктейлем запахов: едкого дыма, вьющимся под потолком; кислого молока и прокисшего творога; пота, въевшегося в стены; сырой земли под ногами; и чего-то глубоко затхлого — старого, трухлявого дерева и вековой пыли, осевшей в щелях.
«Кроватка…» — первая более-менее связная мысль пробилась сквозь туман усталости и дезориентации, осевшей после пролога. — «Примитивная. Солома… Грубая ткань… Доисторический уровень комфорта». Я осторожно попытался пошевелить руками. Крошечные кулачки упёрлись в мягкие, но неподатливые стенки плетёнки. Свободы движений — ноль. «Пеленки? Или сама колыбель слишком мала? В любом случае… уровень комфорта ниже базового. Хотя…» В памяти, словно всплывая из глубины, возникли образы: промозглые, залитые грязью окопы Третьей Мировой; бетонные укрытия, заваленные стонущими ранеными, где спали на голом, холодном полу; развалины лабораторий. «…в армии, после бомбёжек, бывало и похуже. Главное — крыша над головой. Судя по завыванию ветра где-то снаружи, сквозь щели в стенах — она тут есть».
Я медленно, с усилием, словно веки были свинцовыми, открыл глаза. Свет, тусклый и рассеянный, всё ещё резал не привыкшие к нему зрачки, заставляя щуриться и моргать. Картина, открывшаяся взгляду, заставила внутренне содрогнуться. Потолок низкий, тёмный, из грубых, неотёсанных балок, покрытых копотью и паутиной. Между ними виднелась прелая солома кровли, местами просевшая. Стены — неровные, кривые бревна, щели между которыми были законопачены каким-то тёмным, засохшим мхом или глиной. Окно — крошечное, неправильной формы отверстие, затянутое мутной, жирной на вид полупрозрачной шкурой или пузырём, пропускавшим лишь скудные лучи умирающего дня. В дальнем углу, на груде камней, тлел очаг — чадящее, жалкое пламя под почерневшим, покрытым нагаром котелком. Дым, густой и едкий, стелился плотным слоем под потолком, прежде чем медленно, нехотя находить выход в отверстие в кровле. Нищета. Абсолютная, тотальная нищета, какой Эдриан Митчелл не видел даже в самых опустошённых, выжженных войной уголках своего прежнего мира. «Средневековье. Буквально. Технологический уровень… близок к нулю. Энергоэффективность этого очага… чудовищно низкая. КПД использования ресурсов… близок к катастрофическому. Выживание на грани». Мысли гнали одна другую, анализируя, классифицируя, пытаясь найти хоть какую-то точку опоры, хоть крупицу контроля в этом примитивном, враждебном хаосе.
И тогда я услышал их. Голоса. Они доносились из-за какого-то подобия занавески, отделявшей мой угол от остальной части хижины.
— …тише, Майр… спит же… малыш… — донёсся мужской голос. Низкий, хриплый, как скрип несмазанных колёс по щебню. Звучал устало, до глубины костей, но в нём теплилась нотка нежности, заботы.
— …а вдруг проснётся… голодный… — ответил женский голос. Тот самый, что я слышал в конце пролога, в хаосе рождения. Майра. Мать. Он звучал слабо, прерывисто, с одышкой, выдавая крайнюю слабость. — …молока… почти нет… сил… сил нет, Тилли…
«Майра… Эд…» — всплыли обрывки из кровавого хаоса первого дня. — «Мои имена в этом мире. Язык…» Я напряг весь свой младенческий слух, стараясь уловить хоть что-то знакомое, хоть отдалённо похожее в потоке этих гортанных, чуждых звуков. Ничего. Абсолютно ничего. Ни корня, похожего на знакомые латинские или германские основы, ни славянских интонаций, ни даже отголосков восточных языков, которые Эдриан слышал на конференциях. Чуждая мелодика речи, чуждые, жёсткие сочетания звуков, словно камень о камень. «Полный лингвистический ноль. Как у новорождённого младенца. Что, по сути, я и есть. Физиологически. Ментально… не совсем». Волна фрустрации, острая и горькая, кольнула сильнее утреннего холода. Быть гением, знавшим, анализировавшим, использовавшим десятки языков, и не понимать ни единого слова вокруг… это был особый, изощрённый вид пытки. «Надо начинать с чистого листа. Наблюдать. Сопоставлять звуки с действиями, предметами. Составлять ментальный словарь, базу данных. Это займёт… годы. Годы беспомощности, зависимости». Перспектива казалась невыносимой.
Заскрипели половицы. Послышались шаги. Тяжёлые, грубые сапоги мужчины по утоптанному земляному полу. И лёгкие, шаркающие, еле слышные шаги женщины. Они приблизились к моей колыбели, отодвинув грубую ткань занавески. Два силуэта встали над плетёным лукошком, заслонив и без того скудный свет. Я замер, стараясь не моргать, впитывая детали.
Мужчина — Тилли, судя по обращению. Высокий, широкоплечий, с мощным костяком, но как-то ссутулившийся, согнутый под тяжестью невидимого, но ощутимого груза. Лицо обветренное, загорелое до темноты, изрезанное глубокими морщинами, будто ножом, особенно вокруг глаз и рта. Борода, серая от пепла и пыли, неопрятная. Глаза, цвета потускневшей старой меди, смотрели на меня с усталой теплотой, но в их глубине копошилась явная, глубокая тревога. «Отец. Физически силён от природы, но измождён. Хроническое недоедание? Недостаток белка? Тяжёлый, каторжный труд?» Одет он был в грубую, домотканую рубаху цвета грязи, покрытую заплатами, и штаны из толстой, невыделанной кожи, поношенные до лоснения на коленях.
Женщина — Майра. В тусклом свете она казалась ещё более хрупкой, призрачной, чем в моих смутных, залитых кровью и болью воспоминаниях о рождении. Бледная, почти прозрачная кожа, сквозь которую проступали синеватые прожилки на висках и тонкой шее. Глубокие, тёмные синяки под огромными, слишком яркими и живыми на этом фоне лишения глазами. Тёмные волосы, некогда, наверное, густые, были собраны в небрежный, сползающий пучок, откуда выбивались тусклые пряди. Дышала она поверхностно, часто, будто каждый вдох давался с усилием. На ней была простая, выцветшая до серости рубаха и длинная юбка из толстого, грубого домотканого полотна. «Послеродовое истощение. Выраженная анемия. Возможно, не до конца остановившееся кровотечение или инфекция. Опасное состояние. Критическое». Знания Эдриана, холодные и точные, ставили безрадостный диагноз.
— …глянь, Тилли… — Майра слабо, едва заметно пошевелила губами, пытаясь улыбнуться, глядя на меня. Её рука, тонкая и бледная, с чётко проступающими сухожилиями и синеватыми прожилками вен, медленно, с видимым усилием протянулась, чтобы поправить сползшую грубую пелёнку у моего подбородка. — …тихий сегодня… совсем… умница…
Её пальцы, холодные, как мрамор, несмотря на прохладу в хижине, коснулись моего лба. Прикосновение было лёгким, едва ощутимым, но я почувствовал, как они мелко, предательски дрожат. «Плохой знак. Очень плохой. Периферический спазм сосудов. Крайняя слабость. Организм на пределе».
— …ну да… умничка… — мужчина, Тилли, кивнул, стараясь тоже растянуть губы в улыбку. Но она получилась кривой, натянутой, а в его медных глазах тревога не ушла, а лишь выросла, стала почти панической. — …отдохни… сядь… я за дровами схожу… быстро…
Он сделал неуверенный шаг назад, поворачиваясь, собираясь уйти в эту ледяную мглу за хижиной. Майра кивнула, её подобие улыбки стало ещё более призрачным, натянутым. Она опустила руку с моего лба, будто это простое движение потребовало невероятных, последних усилий. Пальцы её беспомощно повисли в воздухе. И вдруг её глаза — эти слишком живые, слишком яркие глаза — потеряли фокус. Стали мутными, невидящими. Она покачнулась. Словно подкошенный молодой побег.
— Майр?.. — обеспокоенно, резко обернулся Тилли, замечая это движение.
Но было уже поздно. Майра пошатнулась в сторону, её ноги подкосились. Рука бессильно взметнулась, схватив пустой воздух. Она не упала плашмя на грязный пол — Тилли рванулся вперёд с неожиданной для его грузности ловкостью и успел подхватить её обмякшее тело, прежде чем оно рухнуло. Он опустился на колени прямо на земляной пол, держа её на руках, как беспомощного ребёнка, прижимая к своей грубой рубахе.
— Майр! Говори! Что с тобой?! Майр! — его голос сорвался на громкий, хриплый крик, полный чистого, животного ужаса и беспомощности. Он тряс её за плечи, но её голова безвольно запрокинулась назад, тёмные волосы рассыпались. Веки были закрыты, длинные ресницы лежали неподвижно на бледных щеках. Дыхание — поверхностным, прерывистым, едва уловимым. Смертельная, восковая бледность покрыла её лицо, на котором мгновенно выступили мелкие капли холодного пота. Она была холодной. Как неживая.
«Обморок. Глубокий коллапс. Гиповолемический шок? — мысли неслись со скоростью света, анализируя симптомы с леденящей точностью Эдриана. — Истощение. Значительная кровопотеря в родах, невосполненная. Вероятно, скрытое кровотечение или сепсис. Нужен срочно раствор глюкозы внутривенно, плазмозаменители, мощные антибиотики, гемостатики…» Но я знал. Знания Эдриана Митчелла, его гений, его формулы — всё это было бессильно здесь и сейчас. В этой убогой хижине, в этом тёмном мире, не было ничего. Ни стерильных игл. Ни чистой воды. Ни элементарных жаропонижающих. Ни даже понимания у этого плачущего мужчины, что именно происходит с его женой. «Она умирает. Прямо сейчас. На моих глазах. Та самая женщина, что дала мне эту жалкую, беспомощную жизнь… в этом мире грязи, нищеты и невежества».
Тилли зарыдал. Не тихо, не сдерживаясь. Громко, раздирающе, безутешно, прижимая безжизненное тело жены к своей грубой, пропахшей потом рубахе. Его рыдания, полные невыносимого отчаяния и полного бессилия, смешались с моим собственным, внезапно вырвавшимся наружу, младенческим плачем — плачем по умирающей матери, по утраченному миру знаний, по жестокой несправедливости этого нового, тёмного существования, в котором я был лишь немым, беспомощным наблюдателем, запертым в колыбели из соломы и отчаяния.
«Финансовое положение…» — горькая, циничная мысль Эдриана прорезала хаос младенческой паники и рвущегося из груди плача. — «Катастрофическое. Никаких ресурсов. Ни малейших медицинских знаний у этих людей. Никаких шансов на помощь извне в этой глухомани. Если она умрёт сейчас…» Взгляд, затуманенный слезами, скользнул по убогой, закопчённой хижине, по могучему, но сломленному горем мужчине, трясущемуся над телом жены, по лицу женщины, стремительно теряющей последние капли жизни. «…мы обречены. Оба. Этот мир… он не прощает слабости. Он перемалывает беспомощных. И уж точно не жалеет гениев, запертых в беспомощных телах младенцев». Отчаяние, холодное и всепоглощающее, сжалось ледяным комом в моём крошечном, бесполезном тельце. Знание было бессильно. Гений — в клетке. А смерть стучалась в дверь хижины.