Осколки разбитой хрустальной туфельки
Глава 22.0

Глава 22.0

Осколки разбитой хрустальной туфельки Том 1.0 Глава 22.0

Глава 22

Неужто мой ответ пришёлся ей по душе?

Лицо её чуть оттаяло, смягчилось, словно от ласкового весеннего ветра. Это резко контрастировало с окружающими, откровенно посмеивавшимися над моими словами.

— О-хо, и что же?

— Шику недостаёт, но если продолжит учиться, может стать неплохим художником. Видится талант.

— А тебе эта картина по душе?

— Боюсь, сочтёте это дерзостью, но отвечу: нет.

— Почему?

— Я люблю картины с твёрдым нравом, с собственным стержнем; работы тех, кто умеет писать по-своему.

— То есть, по-твоему, в этой работе нет философии автора? Ты в силах распознавать манеру художника?

Я отвечала почтительным тоном:

— Разве не затем вы и привели сюда девушку — приучать её к такому зрению? Мне лишь показалось: это картина напоказ, сделанная ради показа. Не стала ли чья-то невежественность обузой?

— …Дерзкая девчонка.

Мадам де Лавальер желала, чтобы я обрела норов и знания, подобающие дому Вишвальц, а вместе с тем — чтобы во мне оставалась такая неполнота, за которую её наставления и выговоры казались бы уместны.

Её пленяло странное удовольствие: воспитать почти зверёныша и слепить из него леди.

Для неё я была и орудием, подтверждающим её умение, и забавой, возвращавшей вкус к жизни. Так что оставалось лишь низко припадать и мягко угождать.

— Что ж, ты права. Большинство полотен здесь — фальшь, ищущая покровителя. Превосходная леди должна уметь среди таких находить подлинное. Глаз у тебя острее, чем кажется.

Я низко склонила голову, будто смущённая похвалой, будто не зная, куда деваться от чрезмерной чести, — и, даже в смятении, отметила про себя с одобрением, что не выпустила из рук нить напряжения.

По правде, нынешнюю меня можно бы уподобить ряске, бесцельно плывущей по воде. А может, вернее — тростнику, безвольно шатаемому порывистым ветром.

От одной пагубной иллюзии всё рушилось прахом; зрелище жалкое, что и говорить, — я, воистину, паршивый зверь.

Я едва держалась на ногах, страшась одного человека, который одним лишь именем, одним взглядом всколыхнул самое дно моей бездны.

Тот и не ведал, что я чувствую, какими плётками гнала себя; лишь я одна, смешная, перекраивала и терзала сердце.

О, если б можно было вынуть сердце и рассечь его,— я, пусть ценою укороченных лет, отрезала бы до последнего всё, что тянется к тебе…

Кто же это сказал?

[Безответная любовь подобна тени: её не ухватишь, и чем ярче сияет предмет обожания, тем гуще она становится.

Страшнее всего, что, нежеланная, она следует за мной, неустанно напоминая о нынешней реальности.

Ты не в силах схватить тот свет. Угаснет твой свет — и сердце твоё так же тщетно исчезнет.

Печально то, что стереть тень можно лишь одним способом — отречься от света.

Ах, можете ли вы вообразить ужас реальности, где я отворачиваюсь от моего солнца?]

Не из-за голоса ли — чьего, уже и не вспомнить — я невольно опустила взгляд к ногам? Неужто моя тень не исчезла? Выходит, всё, что я считала стёртым, было одной лишь ошибкой?

Полуденное солнце палило нещадно, и тени тянулись далеко-далеко по полу выставки. Зрелище это внушало такой первобытный страх, что я едва сдержала подступивший крик. Осколки прошлого, словно острые копья, пронзали грудь.

И потому я из последних сил держалась за разум, ловила ускользающую нить сознания и, как кукла, улыбалась и улыбалась: иначе, казалось, сошла бы с ума.

К счастью, испытание мадам де Лавальер было для меня подобно лучу света. Беспрестанно водя меня по павильонам и осыпая вопросами, она становилась прочным камнем под ногами.

Ты не смеешь расползаться. Ты — зверь, которому не пристало рушиться от такой малости.

Всякий раз, когда наши взгляды встречались, безмолвная укоризнь в её глазах была столь сурова, что холодный пот струился по спине.

Даже взгляды рысиных хищников, бродивших кругом и готовых разодрать, казались почти отрезвляющими — точно ушат ледяной воды, вылитый на темя.

Появиться на выставке — этой миниатюре света — рядом с такой величиной, как мадам де Лавальер, значило быть признанной достойной представлять её лицо.

А значит, каждый мой шаг был прямо связан с её честью. Мне надлежало держать себя ещё строже, благоразумно уводить разговоры и постоянно поддерживать её репутацию — ноша тяжкая.

Не напрасны ли были эти мысли и труды? К счастью, те, кто поначалу морщился, услышав моё имя, вскоре, словно намазав уста мёдом, принялись осыпать меня похвалами и вертеться вокруг.

И, разумеется, в их речах струились уважение и восторги в адрес мадам де Лавальер, явившейся на выставку при моём участии.

— Юная леди обладает поразительным суждением и тонким взглядом.

— Ваш голос прекрасен, точно пенье птицы. Наш слух — в упоении. Позвольте послушать вас ещё: уделите нам хоть немного времени.

Солнце уже закрыли крыши, и тени у ног незаметно растворились без следа.

Роэна давно уже оставила Лавальер — отправилась искать шедевр по своему вкусу. Эскортировал её Рюстэвин Халберд. Он был, как прежде, так и ныне, мечом Роэны.

* * *

И прежде и ныне трудно иметь дело с людьми. Улавливать намерения каждого и отвечать соответственно требует опытной выучки.

К счастью, в глазах окружавших меня ныне читалось лишь «любопытство», и потому всё оказалось не столь тяжко.

В самом деле, кто посмеет насмехаться над девушкой, явившейся рядом с мадам де Лавальер?

Но под этими взглядами таилась звериная природа — затаённое рычание в предвкушении порвать поводок; потому нужно было быть предельно настороже. В свете ведь можно пасть одним-единственным словом.

Сохранять ясность ума под бесконечным дождём вопросов и похвал нелегко; и всё же я держалась — из-за пристального взгляда Лавальер.

Она, словно экзаменатор, следила за каждым моим шагом и, будучи тем, кто бросил хрупкого ягнёнка в стаю голодных гиен, сохраняла поразительную холодность.

Её глаза сверкали остро, будто оценивали даже частоту моих вдохов. И всё же, когда мне становилось неловко, она ловко выступала вперёд и переводила взгляды на себя — и я невольно криво усмехалась: то была не забота обо мне, а жертва во имя чести дома Вишвальц.

Я думала, что из ада прошлого вынесла хотя бы немного манер и искусства обращения с людьми, но в действительности оказалась неумелым ребёнком.

Так или иначе, благодаря её не-ласке, неласково дарованной, я смогла перевести дух и, глядя вслед удаляющейся толпе — Лавальер, точно объявив об окончании испытания, увела людей, — погрузилась в задумчивость.

Стоило подумать, что всё кончено, как навалилась усталость. Хотелось сесть где-нибудь и отдохнуть. Не заговори ко мне он — я, пожалуй, так бы и поступила.

— Вы юная леди из дома Вишвальц, верно?

Голос был вроде бы незнаком, и в то же время до странного знаком. Я обернулась. Статный господин в безупречном сюртуке, с тростью, усыпанной камнями, — Теодор Битрайс.

Будто спрятав куда-то разгульную жилку, проявившуюся во вторую нашу встречу, он явственно источал мужскую красоту и изящество.

Неужто прежняя несдержанность была всего лишь вином? Мне пришлось проглотить готовый сорваться смешок, глядя, как он любезно и мягко, с безукоризненной учтивостью приветствует меня.

— Сударь Битрайс.

— Да. Как поживали? Надеюсь, моё приветствие не прервало ваших дум?

— Нет, вовсе нет. Я как раз собиралась переменить место.

— Тогда осмелюсь просить: даруете ли мне честь сопроводить вас?

Он протянул руку с учтивым поклоном — картина достойная кисти. Речь текла мягко, безукоризненно; лукавый блеск глаз, обращённый ко мне, был головокружительно привлекателен.

Опасный в нашу первую встречу, распущенный — во вторую, а ныне — безупречно утончённый: он и впрямь человек с тысячью лиц.

Любая иная юная леди приняла бы его предложение, не раздумывая; даже теперь проходящие дамы останавливались, чтобы полюбоваться им — что уж тут говорить.

Но я замялась с ответом: в нём чувствовалось некое чужеродное несоответствие.

— Если вы колеблетесь из-за той прежней невежливости — поручаюсь: подобного не повторится. Прошу, не заставляйте мою руку оставаться в унизительном ожидании.

— О, дело не в том. Я всего лишь устала. Просто мне недостаёт слова, чтобы толком изъясниться — потому и замялась. Унижать вас я вовсе не собиралась.

Чутьё шептало: останься я с ним — голос непременно повысится, и мы, подобно раненым зверям, оскалим зубы.

Как и в первую встречу, мы с этим мужчиной превосходно умели натягивать друг другу нервы.

Но бесчувственность Теодора Битрайса — подлинная ли, не знаю — обладала силой ставить собеседника в неловкое положение. Он, кажется, вовсе не понимал подтекста моих слов и — тем же равным тоном, как дитя, выпрашивающее булочку, — торопил меня.

Куда девалась прежняя мужественная стать — он снова излучал мальчишескую непосредственность, словно и тени стыда не знал.

— Да-да, я и сам знаю: вы не станете выставлять меня посмешищем. Так неужто вы всё же не возьмёте моей руки?

Сияющее, словно богом выточенное лицо сверкало — и вместе с тем раздражало, будило досаду.

Рука его висела в воздухе уже несколько секунд, притягивая взгляды всех — особенно дам. Уйди я сейчас — и стала бы грубой, бессовестной девчонкой, не умеющей уважать.

Чувствуя, как жгут в спину взгляды, я сглотнула сухость и натянула улыбку. Будто моё собственное блаженство было нестерпимо, медленно склоняю голову и робко отвечаю:

— Тогда — ненадолго, прошу.

Вопреки ожиданию, утомить меня он не стремился: нрав его вновь сделался степенным, как вначале.

Он умел извлекать из собственного голоса приятную мелодию; негромко говоря о разном, звучал почти колыбельной — низко, мягко и сладостно-маняще, словно искушая.

То ли потому, то ли по иной причине — разговоры были пустяковые, житейские, а я всё же не могла не слушать. Узнала, что он любит покровительствовать людям и интересуется искусством, что не пропускает ни одной выставки — и прочие мелочи его жизни.

Лёгкие шутки, весёлое остроумие — беседа располагала. От шага в ногу до едва заметных любезностей — внимание к мелочам было безупречно.

И эскорт его был так хорош, что, казалось, он стремится доказать: взяв его за руку, я сделала лучший из всех возможных выбор.