Живой
Зимогорье

Зимогорье

Живой Том 1.0 Глава 1.0

Май в Зимогорье был не весной, а лишь оттепелью грязи. Воздух, густой от болотного перегара и вечной сырости, висел тяжело, словно пропитанный ржавчиной. Солнце, бледное и бессильное, цеплялось за грязные сопки, окрашивая небо не в закатные краски, а в унылую, грязно-розовую муть. Улицы, изъеденные колеями непросыхающей жижи, пустели с наступлением долгих сумерек; редкие огни в окнах низких, облупленных домов казались не признаками жизни, а догорающими искрами в огромной, промозглой топке. Тишину взрезали лишь пьяные перебранки издалека да протяжный, тоскливый лай на цепи. Веяло затхлостью и безысходностью, как из забытого подвала.

В одной из таких квартир, в крохотной комнате, отделенной тонкой стенкой от общего бытового угара, сидел Иннокентий. Сидел неподвижно, впившись взглядом в запотевшее стекло, за которым медленно крались сумерки. Лицо его, обычно просто бледное, сейчас отливало мертвенной синевой. Темные, впалые круги под глазами, словно вдавленные пальцами, искажали юношеские, но изможденные черты. Очки, сползшие на кончик носа, запотели, превращая мир за окном в мутное пятно. Длинные, небрежные пряди темных волос спадали на лоб, надежно скрывая взгляд – тот самый, что он всегда прятал, словно стыдясь самого факта, что смотрит на этот мир.

За тонкой стеной – сиплый кашель, грубое бормотание. Глухие удары, приглушенный женский голос. Знакомый, изматывающий фон ненависти и водки. Иннокентий не слышал. Между ним и реальностью встала плотная, непроницаемая стена. Звуки доносились как из другого измерения, искаженные, лишенные смысла. Это было его убежище, его единственный побег – состояние. Когда сознание, не вынеся груза существования, отключалось, оставляя лишь оболочку у окна.

Но сегодня бегство не сработало. Сегодня что-то внутри, гнетущее и острое, как заноза, не давало уйти. Пальцы его левой руки, спрятанной под столом, судорожно впились в край сиденья. Правая же, будто движимая чуждой волей, медленно скользнула под рубаху, к прохладной, знакомой неровности кожи на предплечье. Там, под тканью, жили его немые крики, его единственный способ прорвать ледяную корку ничто, что окутывало все плотнее. Способ почувствовать хоть что-то, кроме этой давящей пустоты в груди, этого сковывающего дыхание камня.

Он совершил знакомое движение. Краткий, жгучий всплеск – ярче любого света в Зимогорье – пронзил оцепенение. На миг стена треснула. Реальность ворвалась – с хрипом за стеной, с тошнотворной смесью запахов щей и табака, с давящим сознанием того, что они совершили. Не с образами тех четверых, чьи голоса иногда все еще эхом отдавались сквозь гул в его голове. Нет. Их лица были размыты. Их не жалко. Жалко было... только себя.

Себя.

Странная, извращенная мысль пронзила сознание, как тот самый жгучий всплеск. Не раскаяние. Не ужас перед содеянным. А яростная, горькая, душащая обида. Обида на загубленную жизнь. Свою. Он согласился. Он желал этого. Воображал себя холодным, выше тупой морали, подобно Виктору. Думал, что уничтожение этих пустых мест, этих ничтожеств, даст ему... что? Силу? Освобождение? Власть над жалким миром Зимогорья?

Вместо этого – только эта клетка. Эти звуки. Этот запах. И эта всепоглощающая пустота внутри, которую не мог заполнить даже краткий жар. Он мечтал стать разрушителем ветхого мира. А стал лишь еще более сломанным механизмом в этом мире. Механизмом, который причинял себе боль, потому что иного способа ощутить хоть что-то уже не оставалось. Механизмом, который понимал лишь одно: зашел слишком далеко. Дальше некуда. Жизнь, и без того похожая на медленную агонию, теперь окончательно превратилась в ад, выкованный его собственной волей. И выхода не было. Ни вперед. Ни назад. Только – эта комната. Это окно. И вечно надвигающиеся сумерки.

Он убрал руку. Знакомое онемение поползло по коже, сменяя жар. Пустота вернулась, густая и тяжелая. Иннокентий снова уставился в стекло. В темнеющей поверхности отражалось его лицо – бледное, искаженное, с глазами, лишенными жизни. Глазами живого, который уже был мертвее всех в этом проклятом месте. Глазами того, кто переступил черту и теперь навеки застыл по ту сторону – в беззвучной, холодной пустоте собственного падения.